Какое общее воспоминание осталось у меня от рассказов отца о крепостном праве?
Казалось, нужно было бы ожидать от него грустных историй и трагических событий. Но должен сказать правду; за всю жизнь с ним я буквально не слышал ни одного осудительного слова о господах и всем крепостном строе. Странно это? Да! Но так было. "Слова из сказки не выбросишь", как говорили у нас на селе. Даже наоборот, он иногда вспоминал о прошлом времени с одобрением. "Что же, - бывало, скажет, - тогда народ был лучше, не то что теперь, самовольники. - И подумавши немного, будто вспоминая картины старого времени, добавит: - Ну по субботам, понятно, секли кое-кого на конюшне... Да ведь поделом же!"
Отчего у него составилось такое воззрение, затрудняюсь сейчас сказать... Могу лишь предполагать. Может быть, и в самом деле мы теперь слишком сгущаем темные краски далекого прошлого, а в действительности все было проще? И теперь ведь много нужды и горя в мире: и экономическая зависимость одних от других, и вообще, от всего строя жизни давит людей... Или у этих помещиков добрых жилось лучше, чем у других?.. Или великое смирение крестьян-христиан давало народу такую огромную силу терпеть все? Или глубокая идея о суетности и скоротечности этой временной жизни давала ему мудрость философа, народа-богоносца, по слову Достоевского... Или уж данная многовековая, укрепившаяся привычка повиноваться, подчиняться, со всем мириться облегчала ему суровость жизни? Или при довольстве, сытости, своеволии самих господ он видел и у них те же болезни, свои страдания, грехи и беды? Или он чуял, что корни несчастий и скорбей находятся где-то глубже и неустранимы? Или просто, при своем хорошем сердце и сносной жизни, он удовлетворялся малым своим счастьем, не зная другого, лучшего, а если и видел его у господ, то не завидовал им?..
Затрудняюсь ответить решительно: душа ведь сложная и многогранная. Больше я склонен думать вместе с Достоевским и даже с Толстым, что наш народ есть народ-философ, народ-христианин, "хрестьянин", крестьянин, как он сам прозвал себя. Никакой другой народ в мире не называл себя по вере, лишь русские. И отец мой воспитался в такой же философии.
Но возможно, что у дворовых крепостных, в отличие даже от рядовых мужиков-земледельцев постепенно вырабатывалась особая психология повиновения, терпения, примиренчества; они были более зависимыми от начальства: не только от помещика и управляющих, но и от меньшей власти. Они были ближе к контрольному оку. Мужики жили дальше, самостоятельнее: отрабатывали свои 2-3 дня в неделю, а потом ты сам себе господин, хозяин в семье, на скотном дворе, в огороде, в хозяйстве, в поле. Эту сторону психологической независимости, даже и при крепостном праве, эту власть в своем маленьком мире особенно отмечал Глеб Успенский: земля давала ему, земледельцу, силу и опыт. У дворовых же, безземельных, оставался один путь: держаться места, зависеть всецело от воли владельцев, уйти было почти некуда.
А кроме всего этого, по моему мнению, в терпеливом отце сохранился еще и белорусско-хохлацкий характер, как у нас, без обиды, называли тогда украинцев. Он происходил из Смоленской губернии, но несомненно, что прадеды его были хохлы. Сама фамилия его - Федченко ("в" прибавлено, конечно, после, под влиянием великорусского языка) - говорит за украинское происхождение наше по отцу. Я и теперь еще люблю слушать украинскую "мову" и часто говорю, что в моем теле смесь: одна половина - от отца - украинская, а другая - по матери - великоросская.
В давние времена половцев и татар наши южные предки (Федченки, Мевченки, Прокопенки) переселились вверх, на север и на восток. А пути эти, как теперь по железным дорогам, шли тогда по рекам. И киевский Днепр донес их по протокам до самого Смоленска.
Украинская же психология, по многовековым историческим, политическим, географическим, экономическим, климатическим причинам, постепенно выработала из южан особый тип славян-полян: медлительность, сентиментальность, даже нежность и ласковость.
Но одной из черт этого типа можно считать некоторую леность и беспечную податливость, согласие на все.
Я единственный раз в жизни выехал на сербскую станцию волами. И не вынес этой сонной раскачивающейся развалки их: с полдороги соскочил и пришел пешком много раньше. Тут сказалась во мне больше мать-великоросска. А эти самые хохлы могут неделями ехать на своих волах и мечтательно мурлыкать или петь свои чудные песни. Помню, большевики-великороссы зимой 1918 года осаждали Киев, где тогда пановала Центральная рада с Грушневским, Винниченко, Макаренко и еще с кем-то во главе. А у нас в это время был Украинский Церковный собор там. Кроме архиереев и очень немногих священников, члены собора были подлинные хохлы... И вот, бывало, снаряды ложатся возле нашего здания на Липках: один попал уже в конюшню, другой влетел в алтарь храма (прежде там было женское епархиальное училище), третий ударил в мраморный верх выходной двери. А наши украинцы, после сытного обеда, ложатся по койкам отдыхать и беспечно поют: "Ще не смэрла Украина" или "Виют витры". Дивился я тогда их этой беспечности! В противоположность им, великоросс, прошедший более суровую школу истории, преодолевавший холодный климат, дремучие леса, короткое лето, холодную зиму, бедную землю, вырос в закаленного жизнью борца, колонизатора, правителя. И совсем не случайно это великодержавное племя оказалось во главе России.