— Да, дорогая. Тони должна была рассказать Роберу до объявления помолвки. И я бы рассказала тебе, если бы ты решила выйти замуж. — Она сжала руки так, что суставы побелели. — Жан-Филипп был моим троюродным братом, воспитанным как сын маркиза. Он думал, что тетя Анжела — его мать.
Симона стояла неподвижно. Она с трудом расслабила пальцы, сжимавшие бокал с шерри, боясь раздавить его.
— Я выросла с ним, Симона. Я любила его.
Эти слова были произнесены сухо, однако в ушах Симоны они прозвучали как вопль из молодости матери, и ей стало больно. Она смущенно, с любовью смотрела на мать.
— Не так, как я люблю твоего отца, но… я очень любила Жана-Филиппа.
Мелодия сидела, глядя в свой бокал, затем поднесла его к губам и осушила. Когда она снова заговорила, то таким тоном, какого Симона никогда не слышала раньше. Ее голос звучал странно бесстрастно, как будто доносился издалека:
— Жан-Филипп был гордым мужчиной. Тетя Анжела не должна была позволять ему считать себя белым, наследником титула, «Колдовства» — всего! — а потом сказать, что все это ложь, что он сын служанки-окторонки. — Ее голос задрожал. Симона стояла, едва смея дышать.
Они долго молчали. Затем Мелодия тихо сказала:
— И он мог бы иметь все… кроме меня. Я выбрала твоего отца… Но Жан-Филипп хотел меня так сильно, что… угрожал ей.
Снова молчание заполнило комнату. Симона знала, что настойчивая песня древесных лягушек, смешанная с медленным тиканьем часов, всегда будет напоминать ей боль матери.
— Тетя Анжела сказала, что застрелила его ради меня и ради детей, которых он дал бы мне, и я осталась жить с этим. — Она подняла голову. — Но я понимаю теперь, почему она это сделала. Она сделала это, чтобы покончить с грехами мужчин в этой семье — ее отца и ее мужа… грехами против женщин… и несправедливостью по отношению ко всем их детям, белым и цветным… — Ее голос замер.
— Оюма? — выдохнула Симона.
— Он сводный брат тети Анжелы, гораздо моложе, конечно. Ее горничная была ей сводной сестрой и матерью Жана-Филиппа. И ее муж, маркиз, был его отцом.
«О Господи!» — думала Симона, но не могла вымолвить ни слова. У нее голова шла кругом.
После долгой паузы Мелодия сказала:
— Мать тети Анжелы умерла, когда она была еще ребенком, и мать Оюмы вырастила ее… — еще одна долгая пауза… — и меня.
Вспышка памяти. Симона увидела темное сморщенное лицо и темные любящие руки.
«Старая няня маман. И моя, когда я была совсем маленькая. Мать Оюмы. Невенчанная жена отца тети Анжелы. Латур сказал правду: Оюма — Роже. О Господи!»
Мелодия взглянула на Симону:
— Теперь ты знаешь, Симона. И больше мы не будем говорить об этом.
— Если это ваше желание, дорогая маман.
Мать встала и поставила пустой бокал на стол. Ничего больше не сказав, она вышла из салона.
Несколько минут спустя Симона снова легла в кровать и задула свечу, но никак не могла заснуть, думая о могиле в зарослях «Колдовства» и о мучительном подтверждении матерью истории, которую она не хотела принимать от Чичеро Латура. Для ее матери трагедия, происшедшая в далеком прошлом, еще до рождения Симоны, оставалась свежей раной, и это и смущало и причиняло страдания.
Симона почувствовала странную нелогичную связь с теми двумя, которых застала в старом особняке. Она подумала о белом мужчине, отце еще неродившегося ребенка Милу, — мужчине, который, если верить Латуру, сделал невероятное предложение выкупить ее и жениться на ней, об отказе Ариста продать ее. И Симону охватил гнев.
Впервые она попыталась представить себя на месте Милу и еще яснее увидела неупоминаемую язву, разъедающую креольское общество. «Маленький дом», которого боялась каждая женщина, был грехом не только против белой жены, но и против цветной любовницы. Это была истинная причина, почему Симона сопротивлялась браку. Она хотела, чтобы ее брак был скреплен взаимным обязательством. Но она принимала общество, в котором выросла, как само собой разумеющееся, думая, что восстает против него, избегая замужества.
Способна ли она на такие же грехи похоти и эксплуатации? В конце концов, она — Роже.
Нет, не похоть. Но она окружена рабами, которые подчиняются малейшему ее желанию. Ханна так предана ей. Первая прислуживает ей утром, последняя оставляет ее вечером, ближе к ней, чем любое другое человеческое существо. Симона вспомнила, как резко ответила ей сегодня, и пожалела о своем тоне. Эксплуатирует ли она Ханну?! «Я попрошу у нее прощения, подарю новое платье», — подумала Симона, чувствуя неловкость, потому что рядом с ней всегда будет кто-то вроде Ханны. Это часть плантаторской жизни.
Симона подумала о рабыне Ариста. Как ей удалось укрыться от Пикенза и его охотников? Где она сейчас? Она почти ребенок и беременна. Может быть, ей холодно и голодно, и она боится всех существ, населяющих старый дом, реальных и воображаемых.
Что случилось там? Как эта девочка спаслась? Симона не могла разрешить загадку и поняла, что не сможет заснуть, пока не узнает.
Луна поднялась еще выше и светила в ее окно. Дом был очень тих. Симона надеялась, что мать заснула. Она осторожно встала, надела юбку и жакет для верховой езды, спустилась по черной лестнице, неся в руках сапоги, одеяло, полотенце и кусок мыла. Симона взяла в кладовке буханку хлеба и немного сыра, затем села на задней галерее и обулась. Потом тихо прошла по аллее, сойдя с дорожки на траву, когда огибала дом, где спали слуги, и тихонько поговорила с собакой, издавшей вопросительное «уф?». В конюшне она встала на низенькую табуретку и оседлала лошадь.
Луна поднялась еще выше, белая и далекая. На ее фоне промелькнул силуэт совы. Симона осторожно вела лошадь по траве, избегая скрипучей дорожки. Лошадь как будто чувствовала настороженность Симоны и дергала ушами, вслушиваясь в произнесенные шепотом команды.
Разрушенный дом стоял и явно необитаемый в заросшем саду, залитом лунным светом. Симона спешилась и бросила поводья на приземистый сладкий мирт, задушенный стелющимися растениями. Она отвязала одеяло и отнесла его на галерею, раскатала на истертом кипарисовом полу, достала еду и полотенце. Покалывание в шее подсказало ей, что за ней наблюдают.
Симона тихо произнесла:
— Милу? С тобой все в порядке?
Она прислушалась, но услышала только тихий шелест, который могла произвести и крыса, привлеченная запахом сыра.
— Я принесла тебе еду, Милу. Не бойся. Я пришла одна.
Ответа не было, но впечатление Симоны, что она не одна, усилилось. Она не могла винить эту девушку за недоверие.
— Месье Пикенз и его друзья покинули плантацию. Ты, наверное, замерзла и проголодалась. Я принесла одеяло, полотенце и мыло, чтобы ты смогла вымыться.
Теперь она услышала почти молчаливое рыдание… как тогда на Бельфлере.
— О, мамзель!
Девушка, крадучись, вышла из тени, крошечная, промокшая насквозь фигурка, дрожащая от холода. С волос текла вода.
— Милу! — воскликнула Симона. — Что с тобой случилось?
— Я спряталась в бочке для дождевой воды, — сказала рыдающая девушка. — Я боялась вылезти. Собаки…
— Так вот как ты их сбила со следа, — тихо засмеялась Симона. — Ты умная девушка.
А крошки, которые Алекс и Орелия оставили белкам, без сомнения, помогли отвлечь собак.
— Вот, — сказала Симона, протягивая полотенце. — Вытрись и завернись в одеяло, пока не простудилась.
— Да, спасибо, мамзель.
Симона следила, как рабыня выскользнула из мокрой одежды и яростно растерлась насухо. В лунном свете ее темно-коричневая кожа светилась здоровьем, груди были твердыми и полными, беременность почти не видна. «Она прекрасна», — подумала Симона и вспомнила об Аристе, смотревшем на то, что сейчас видит она. Ей стало трудно дышать, как будто тяжесть навалилась ей на сердце.
Милу перестала тереть мокрые волосы — они встали вокруг ее лица черным ореолом — и нерешительно смотрела на Симону.