Я думаю, что пристрастие к «гримировке» свойственно всему человечеству. Я помню, что когда я был еще мальчиком, я состоял членом «Западного Лондонского Общества», составившегося с целью давать концерты и другие развлечения. Мы собирались раз в неделю для того, чтобы потешать наших родных песнями нашего собственного сочинения, которые пелись solo, под аккомпанемент концертины, и при этом мы всегда натирали себе руки и лица жженой пробкой. Без этого можно было вполне обойтись, и я даже думаю, что мы терзали бы наших друзей меньше, если бы избавили их от необходимости смотреть на эту прелесть, которая была совершенно излишней. Ни в одной из наших песен не упоминалось о «Дине». Мы даже не говорили друг другу каламбуров; что же касается шуток, то все они принадлежали публике. А между тем мы так добросовестно чернили себе лицо и руки, как будто бы это был какой-то религиозный обряд, а происходило это не от чего иного, как от тщеславия.
«Гримировка» очень много помогает актеру, — это не подлежит ни малейшему сомнению. По крайней мере, так было со мною. Я мог стоять сколько угодно перед зеркалом и репетировать роль, ну хоть бы, например, пьяного разносчика с яблоками. Я был совершенно неспособен войти в роль. Хотя мне и стыдно признаться, но, право, я был гораздо больше похож на молодого пастора, нежели на разносчика, не только на пьяного но даже на трезвого, поэтому и не получалось никакой иллюзии, хотя бы и на самое короткое время. То же самое было и тогда, когда я хотел изобразить из себя отчаянного злодея: я был вовсе не похож на отчаянного злодея. Я мог бы представить себе, что я способен идти гулять в воскресенье, или сказать «черт побери», или даже играть по маленькой, но было бы прямо нелепо предположить, что я могу дурно обращаться с прелестной и беззащитной женщиной или убить моего деда. Посмотрев на свое лицо, я понимал, что не могу сделать этого. Это прямо противоречило всем законам, выведенным Лафатером. Самое свирепое и грозное выражение, какое только я мог придать своему лицу, было слишком слабым и совсем не соответствовало моим речам, в которых говорилось, что я жажду крови; а когда я делал попытки сардонически улыбаться, то имел только глупый вид.
Но курчавые волосы и баночка с румянами изменили все это сразу. Я только тогда и понял роль Гамлета, когда наклеил себе фальшивые брови и сделал впалые щеки. С бледным цветом лица, черными глазами и длинными волосами я был Ромео и до тех пор, пока не отмывал себе лица, любил Джульетту до такой степени, что даже позабывал о своих кузинах. Когда у меня был красный нос, то у меня проявлялся и юмор, а с редкой черной бородой я был готов совершить сколько угодно преступлений.
Но как я ни старался научиться декламации, это дело шло у меня далеко не так успешно. К моему несчастью, я отлично понимал, что смешно, и страшно боялся показаться смешным — это было у меня что-то болезненное. Моя чрезмерно развитая чувствительность в этом отношении могла помешать мне когда-нибудь и при каких бы то ни было обстоятельствах играть хорошо на сцене; она меня стесняла и ставила мне препятствия решительно во всем, — и не только, если бы я был на сцене, но даже и в моей комнате, при запертой двери. Я всегда страшно боялся, чтобы кто-нибудь меня не подслушал и половину времени употреблял на то, что прикладывал ухо к замочной скважине, чтобы убедиться, не подслушивает ли кто за дверью; стоило только немного заскрипеть лестнице, и я сразу останавливался посреди какого-нибудь монолога и сейчас же начинал свистать, или что-нибудь напевать вполголоса, по-видимому, самым беспечным образом, с целью показать другим, что я только забавляюсь. Я пробовал делать и так: вставать спозаранку и уходить в Гемстедскую степь, но и из этого не вышло никакого толку. Если бы я мог уйти в пустыню Сахару и посредством сильной подзорной трубы убедиться, что кругом, на расстоянии двадцати миль от меня, нет ни единой живой души, — то только именно таким образом, а не иначе, я и мог бы научиться декламации. Если я и возлагал какие-нибудь надежды на Гемстедскую степь, то все они рушились на второе же утро, как я пришел туда. Будучи вполне уверен, что я теперь далеко от выводившей меня из терпения толпы, я совершенно забылся и, продекламировав с большим пафосом речь Антония над трупом Цезаря, хотел начать что-нибудь другое, как вдруг услыхал у себя за спиною, в кустах, довольно громкий шепот. «На что же это похоже, Лиза! Джо, беги скорее и скажи Амалии, чтобы она привела сюда Джонни».
Я не стал дожидаться этого Джонни. Я бросился бежать отсюда и бежал со скоростью шести миль в час. Добежав до Кемден-Тоуна, я осторожно оглянулся и посмотрел назад. Увидев, что за мною не гонится толпа народа, я почувствовал облегчение, но с тех пор уже не упражнялся более в Гемстедской степи.