Я действительно приобрел огромную корзину. Она сохраняется у меня и до сих пор и стоит под лестницей, в прачечной. С тех пор и до настоящего времени я никак не мог от нее отделаться. Переезжая на новую квартиру, я оставлял ее на старой, но мне ее всегда присылали, и привозили ее обыкновенно два человека на телеге, вероятно, воображая, что они возвращают мне драгоценную для меня, доставшуюся мне по наследству, вещь и всегда приходили в смущение от того, что я не выказывал при этом восторга. Я заманивал к себе уличных мальчишек и говорил, что дам им полкроны, если они унесут эту корзину с глаз долой и где-нибудь ее бросят, но они, увидя ее, пугались, и вернувшись домой рассказывали об этом своим матерям, после чего в околотке распространялся слух, что я совершил убийство. Это была совсем не такая вещь, которую можно было бы захватить с собой в темную ночь, с тем, чтобы бросить ее на чужом дворе.
В то время, когда я пользовался ею, мне нужно было укладывать все мои вещи в сенях, потому что ее нельзя было ни внести вверх по лестнице, ни снести вниз. Она всегда стояла за парадной дверью, так что тому, кто входил в эту дверь или выходил из нее, оставалось очень немного места для прохода — около шести футов, и всякий, кто проходил через парадный вход, непременно ушибался, кто больше, кто меньше. Хозяин дома, вернувшись поздно ночью, ударился об нее лбом и начал кричать «караул» и звать полицию, будучи в полной уверенности, что это воры. Служанка, входя в дом с пивом, стукалась об нее и опрокидывала на нее кружку; когда же в нее впитывалось все пиво, то распространялся такой запах, какой бывает в кабаке.
Страшно и подумать, сколько бранных слов было сказано по поводу этой корзины. Железнодорожные носильщики и извозчики приходили от нее в ярость, и они бросались на нее с таким остервенением, что у меня от ужаса замирало сердце. Квартирные хозяйки, которые, при первом моем посещении, рассыпались передо мною в любезностях, становились очень холодны ко мне и не хотели на меня глядеть, когда привозили эту корзину. Никто не сказал о ней доброго слова. Она везде внушала к себе отвращение и ненависть. Я даже боялся, чтобы ее жертвы не восстали и не стерли ее с лица земли. Но мои опасения были напрасны: она перенесла все — и проклятия, и толчки, и я, видя, что мне ни в каком случае не удастся освободиться от нее, решил, что пусть меня в ней похоронят.
Моя верная, старая корзина! Много лет прошло с тех пор, когда мы с тобой отправились в дорогу в тот достопамятный день семнадцатого декабря, когда снег валил хлопьями, и какая ссора вышла у нас тогда с извозчиком, — беда да и только! Но зачем ты покинула меня в Бристоле? Зачем ты…
Довольно: к чему мне делать такие глупые обращения к жалкой, старой корзине? Да и то сказать, для чего мне сидеть сосать ручку пера и с диким видом смотреть на лампу, мучаясь и придумывая что писать, когда у меня под руками тот рукописный материал, который неотступно просит у меня один из этих чертей, лиденгольских издателей (я не желаю, чтобы они ко мне присылали такого мальчишку, который свищет) и надоел мне до смерти?
Передо мною, для справок при моих воспоминаниях, лежит целая куча писем, написанных мною во время моих путешествий старому товарищу, Джиму. Вот одно из них.
…— Дорогой Джим, — нам (т. е. корзине и мне) было очень холодно дорогой. В Бристоле я потерял корзину и должен был телеграфировать. Я знаю только одно, что эта корзина меня уморит. Впрочем, в одном отношении она выгодна: по ней сейчас видно, что я актер, и носильщики не рассчитывают получить от меня на водку. Я нашел себе здесь хорошее помещение. Прекрасная, большая спальня, право пользоваться приемной, прислуга и стол за четыре шиллинга в неделю. Очень милые, простые люди, чистота такая, что все блестит, и дочка недурна собою.
Я бы написал тебе и раньше, да у нас было очень много дела. Две, а иногда и три репетиции в день, не говоря уже о разрисовке декораций, — тут мы все помогаем. В день первого представления (на второй день Рождества) театр был битком набит и с тех пор он бывает почти всегда полон, так что выручка получается свыше пятнадцати фунтов стерлингов. Недавно были в креслах доктор прав Парри и какой-то важный лондонский актер, фамилии которого я не припомню. Нам (я говорю «нам», потому что мы помогаем решительно во всем — день или два тому назад двое из нас вышли ранехонько на улицу для того, чтобы расклеивать афиши: у нас есть человек, нанятый специально для расклеивания афиш, но всю эту неделю он будет пьянствовать), нам, повторяю я, было много хлопот: мы обучали статистов и разучивали балет. Когда танцуют статисты, то их услышишь: их слышно за целую милю. От них трясется весь театр. Как они, так и corps de ballet, набираются из рыбачьего населения города. Corps de ballet состоит в настоящее время из восьми человек, но это только для первых представлений, а то мы скоро сократим это число до шести. Мы нанимаем также до дюжины ребят для того, чтобы танцевать вокруг майского дерева. На них приятно смотреть. Им платят по три пенса за представление, но тут для них самих удовольствия больше, чем на три шиллинга.