Отворив дверь, я увидел за стеклянной перегородкой маленького ростом старичка, который, тяжело дыша, жарил на угасавшем огне копченую селедку. В это утро я чувствовал расположение ко всем живым существам и поэтому заговорил ласково даже с этим бедным, страдавшим одышкой, стариком. Я сказал ему:
— Здравствуйте. Какая прекрасная погода!
А он мне в ответ:
— Затворите, пожалуйста, дверь, или выдьте на улицу.
Я исполнил его просьбу, затворил дверь и, прислонившись к ней, ждал, пока он окончит поджаривать селедку. Когда это дело было окончено, то я опять сделал попытку заговорить с ним. Я сказал ему, что моя фамилия такая-то. Само собою разумеется, что я уже принял для сцены другую фамилию. Все так делают и неизвестно почему; я уверен, что они и сами этого не знают. Будучи уже актером, я встретил одного молодого человека и, по странному стечению обстоятельств, его настоящая фамилия была именно такая, под которой я был известен на сцене, тогда как он принял для сцены мою настоящую фамилию. Мы оба были счастливы и довольны собой до тех пор, пока не встретились друг с другом; но после этого мы стали мрачнее смотреть на жизнь, со всеми ее мистификациями и суетою.
Так как моя фамилия не произвела, по-видимому, никакого действия на театрального швейцара — он оказался швейцаром — то я выпалил свой последний заряд и сказал, что я — актер. Тут он как бы проснулся. Это так его наэлектризовало, что он перестал смотреть на селедку и взглянул на меня. Насмотревшись на меня досыта, он сказал: «Через дверь» и занялся опять тем же, чем прежде, — как я думал, приготовлением своего завтрака; у него был какой-то угрюмый, точно заспанный взгляд.
Поняв из его слов, что тут должен быть где-то неподалеку двор и что если я его найду, то должен пройти через него, я отправился отыскивать этот двор. Наконец, я нашел его совершенно неожиданно, благодаря тому, что споткнулся о кошку, которая терлась о мои ноги, и головою растворил настежь какую-то дверь. Едва только я очутился на этом дворе, как меня окружили кошки, которых было, по крайней мере, полдюжины. Они были, по-видимому, голодны и с восторгом меня приветствовали, приняв меня по ошибке за человека, который развозит мясо для кошек и на которого я был ничуть не похож. Кошек держат в театрах для того, чтобы истреблять крыс, но иногда сами кошки так размножаются, что приносят больше вреда, чем крысы, и тогда бывает необходимо держать такого человека, который истреблял бы кошек. Эти кошки очень интересуются драматическими представлениями. Они считают своей обязанностью появляться в пьесе во время самых патетических сцен; тогда они садятся посредине сцены и начинают заниматься своим туалетом, употребляя при этом свойственные им оригинальные приемы.
Пройдя через двор, по указанию швейцара, и пробравшись ощупью через какой-то темный коридор, находившийся в конце двора, я очутился в каком-то мрачном погребе, где слышался глухой гул и видны были странные тени с неясными очертаниями; по крайней мере, мне так показалось.
Я не могу теперь сказать, какое понятие я имел до этого времени о том месте, которое называется «за кулисами». Оно было уничтожено так быстро и так неожиданно, что в настоящее время от него не осталось и следа. Я знаю, каким образом оно у меня составилось: отчасти благодаря прелестным эскизам Доуэра Уильсона, изображающим прекрасных молодых девушек (в национальном костюме), грациозно прислонившихся к задней стороне декораций и скрестивших свои хорошенькие ножки; отчасти, благодаря описаниям моих приятелей, рассказывавших, что они бывали там, а отчасти, благодаря собственному воображению, а оно у меня, надо заметить, очень живое. Но действительность превзошла все, что могла породить самая дикая фантазия. Мне даже и во сне не снилось ничего до такой степени ужасного, как пустой театр при дневном свете, или, лучше сказать, при дневной тьме, даже и тогда, когда я ел за ужином бифштекс и пил портер.
Сначала я не мог ничего видеть; но потом мои глаза попривыкли к слабому свету и я имел возможность разглядеть окружавшие меня предметы. Декорации, принадлежавшие этому театру (а это были такие декорации, какие могут быть в театре, где кресло стоит три шиллинга, а место на галерее четыре пенса) были покрыты грязным белым холстом. Табуреты для музыкантов и пюпитры для нот, вместе с большим барабаном и виолончелью в чехле из зеленой байки, были все свалены в кучу в одном углу; представлялось как будто бы они сами дали накануне свое собственное представление, после которого все перепились. А потом на эту мысль наводило еще и то обстоятельство, что перила галереи, которые можно было видеть со сцены — хотя казалось, что до них очень далеко, без малого полмили — были все заставлены порожними бутылками и грязными оловянными кружками и стаканами. Везде были нагромождены как ни попало рваные, заплатанные декорации, — если посмотреть поближе, то это была такая мазня, в которой ничего не разберешь; они были приставлены и к большим деревянным перекладинам, поддерживавшим «леса» или «колосники», и к боковым стенам, а также свалены в кучу и в глубине сцены на том месте, которое называется «задним планом»; они лежали на полу у моих ног, или висели у меня над головой. Посредине сцены стоял расшатанный стол, а на столе бутылка из-под имбирного пива, в которую была воткнута свечка.