Ист-Эндский театр оказал мне временную поддержку в это критическое время. Я был настолько счастлив, что попал в число актеров, выбранных из толпы неотвязчивых и сильно добивавшихся ангажемента просителей, между которыми я встретил двоих актеров из той странствующей труппы, откуда я уехал недавно: все они пришли к тому же самому заключению, к какому пришел и я, а именно, что невозможно жить и «прилично одеваться на сцене и в частной жизни» на жалованье, равняющееся десяти шиллингам в неделю. Ангажемент этот был только на две недели, и я запомнил хорошо единственный, относящийся к этому времени, случай.
Тут однажды меня подняли на смех, и вот по какой причине. Мы играли одну мелодраму, в которой действие происходит где-то за границей, и режиссер настоял на том, чтобы я оделся в самый эксцентричный костюм. Я знал, что надо мною будут смеяться, особенно в этом околотке, и мои ожидания вполне оправдались. Не успел я пробыть на сцене и пяти секунд, как вдруг услыхал, что на галерее кто-то спрашивает сиплым голосом: «Что это такое, Билль?» А потом еще кто-то прибавил: «Скажи нам, что это, тогда и сам разберешь».
За этими словами раздался сильный хохот. Меня кинуло в жар, я находился в очень неприятном нервном состоянии. Я едва было не забыл свою роль и мне стоило большого труда сказать первые слова. Но лишь только я раскрыл рот, как кто-то в партере крикнул тоном, выражавшим величайшее удивление: «А, да он живой!»
После этого замечания насчет моей наружности посыпались, как град: «Этого болвана хорошо бы выставить на окне в магазине», «Славный костюм для того, чтобы гулять с невестой в воскресенье!», «С него взяли за фасон тридцать шиллингов» и т. д., а какой-то добродушный человек захотел меня ободрить и закричал во все горло: «Не обращай на них внимания, дружище, продолжай. Они тебе завидуют, потому что ты нарядно одет». Я и сам не знаю, как я справился с ролью. Я с каждой минутой все более и более конфузился и делался нервнее и, понятно, чем больше я запутывался, тем больше издевались надо мной зрители. Большинство актеров сочувствовало мне, потому что многим из них приходилось быть в таком же положении; но я чувствовал себя в высшей степени несчастным в этот вечер и после этого день или два боялся даже и смотреть на публику.
Травить человека это очень забавно, но тот «зверь», которого травят, только спустя долгое время находит, что это было действительно смешно. Когда я сам бываю в театре, то не могу слышать насмешек над актерами. Актеры непременно должны быть людьми обидчивыми и, вероятно, те, которые поднимают их на смех, если у них что-нибудь немножко не удается, и не подозревают до какой степени они огорчают их своими насмешками. Справедливость требует — а иногда бывает даже и необходимо — чтобы публика выражала свое неодобрение, это неизбежно, но должно быть допускаемо с целью исправить действительные недостатки актеров. «Издевательство» поощряется по большей части самой неразвитой частью публики и только для того, чтобы иметь случай выказать свое пошлое остроумие.
Проиграв свои две недели в Ист-Эндском театре, я поступил в хор в новую оперу-буфф, которую должны были исполнить в Уэст-Эндском театре. Мы репетировали пьесу три недели, а она дана была только один раз; затем я опять взял в одном провинциальном театре ангажемент, достать который не представляло особенного труда, так как это было перед самым Рождеством.
Мое пребывание в Лондоне не принесло мне большой выгоды, но оно доставило удовольствие моим приятелям, так как они имели теперь возможность прийти в театр и посмотреть мою игру. По крайней мере, я думаю, что это было для них удовольствием, хотя сами они ничего не говорили. Мои друзья всегда очень осторожны и от них не услышишь преувеличенных похвал. Я не могу обвинить их в лести. Они не любят говорить комплиментов, которых не хотят сказать. Они предпочитают говорить неприятные вещи, которые имеют намерение сказать. В них нет никакого притворства, они никогда не стесняются сказать мне то, что они обо мне думают. Это очень хорошо с их стороны. Они говорят то, что думают, и я уважаю их за это; но если бы они думали несколько иначе, то я уважал бы их и еще больше.
Неужели у всех бывают такие же добросовестные друзья? Я слыхал, что у других бывают такие друзья, которые «восхищаются» ими, «льстят» им, относятся к ним «с чрезмерной снисходительностью», но у меня никогда не бывало друзей этого сорта. Я часто думал, что было бы приятно иметь подобных друзей, и если у кого-нибудь друзей такого рода больше, чем ему нужно, и ему хотелось бы приобрести несколько друзей другого покроя, то я готов с ними поменяться. Я могу ему поручиться за то, что мои друзья ни в коем случае не восхищаются мной и не льстят мне; а также он не найдет их и чересчур снисходительными. Они будут неоцененными людьми для человека, который действительно желает, чтобы ему говорили об его недостатках; в этом отношении они — воплощенная откровенность. Человеку, имеющему о себе высокое мнение, их общество может быть очень полезно. Оно было полезно и мне.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Мой последний выход на сцену
Я выехал из Лондона и ровно год, считая с того дня, когда я отправился в провинцию, взяв там мой первый ангажемент, и в продолжение всего времени, пока играл в провинциальных театрах, не возвращался в этот город. Я выехал из него с багажом рано поутру, с почтовым поездом, на который сел в Юстоне, а вернулся в него поздно ночью, хромая от усталости, голодный и совершенно без всякого багажа, кроме того платья, которое было на мне надето.
О немногих последних месяцах моей игры на сцене расскажут следующие краткие выписки из писем. В тоне некоторых из них слышится небольшое раздражение, но в то время, когда были написаны эти письма, я видел, что сильно обманулся в своих ожиданиях, и мне ничего не удавалось — а это такие обстоятельства, при которых человек способен видеть окружающее в довольно мрачном свете.
Через три недели после Рождества я писал:
…Дело идет хорошо и деньги платят аккуратно. Но когда дают балеты, то дело почти всегда идет хорошо: увидим, что будет позже, когда мы начнем переезжать из одного города в другой. Как любит провинциальная публика эту пантомиму и как я ненавижу ее! Не могу сказать, чтобы я имел очень высокое мнение о провинциальной публике. Ее надо еще долго воспитывать для того, чтобы она могла понимать искусство. Она громко хохочет над грубым шутовством и хлопает изо всех сил, услышав какой-нибудь высокопарный вздор. Учиться играть на сцене в провинции, это все равно, что идти в Биллингсгэт и там учиться английскому языку.
В субботу я играл роль Первого комика-буфф, — мне сказали об этом только за полчаса до представления, — так как сам Первый комик-буфф был в это время пьянехонек. Когда говорят о том, что нужно поднять сцену, то при этом, к сожалению, всегда указывают на низкий умственный и нравственный уровень актеров. Надо думать, что репутация актеров страдает от того, что публика, взяв газету «Эра», видит в ней множество объявлений, кончающихся такими словами: «Просят обращаться с предложениями только трезвых актеров». «Актеры должны быть трезвыми, по крайней мере, во время представления». «Актеров, которые постоянно бывают пьяными, просят не обращаться с письменными предложениями».
Я знал таких идиотов-актеров, которые нарочно напивались почти допьяна перед выходом на сцену, очевидно, думая, что они будут не в состоянии играть, если останутся в своем уме, который у них и без того был невелик, и что они лучше управятся со своей ролью, если останутся совсем без ума. В театральном мире сохраняется много преданий о таком-то, или таком-то актере, которые всегда играли такую-то, или такую-то роль, предварительно напившись допьяна; и вот когда какой-нибудь жалкий, незначащий актер должен бывает играть одну из этих ролей, то он, горя благородным желанием следовать по стопам своего знаменитого предшественника, также напивается допьяна.