— Через две недели, ваше величество.
— Она просила меня прочесть «Парашу-сибирячку». Я почти кончил ее читать и не нахожу в ней ничего такого, чтоб следовало ее запретить. Завтра возвращу пьесу. Повидай Асенкову и скажи ей об этом. Пусть она на меня не пеняет, что я задержал пьесу. Что ж делать: у меня были дела поважнее.
— Слушаю, ваше величество. Сейчас же поеду к Варваре Николаевне. Она будет счастлива!
Каратыгин немедленно поехал к Варе. И был изумлен: на ее глаза навернулись слезы. Похоже, она была чем-то раздосадована… Но в ту же минуту бросилась Каратыгину на шею. А, так то были слезы счастья, успокоенно подумал он.
Но то были слезы печали… что Варя не оказалась в театре нынче вечером, что упустила возможность опять увидеть его, посмотреть в его глаза, может быть, вновь увидеть в них… Ну да ничего, зато бенефис состоится. И он непременно будет на премьере пьесы, которую сам же и разрешил к постановке!
Семнадцатого января театр кипел от волнения. Правда, первое отделение прошло при полупустом зале: для «съезда», как это называлось, давали водевиль Ленского «Граф-литограф, или Честолюбивая штопальщица». Главную роль играла отнюдь не бенефициантка, а Надежда Самойлова. Она не сомневалась, что после ее игры на Асенкову и смотреть не захотят, однако в зале стоял шум, зрители, рассаживаясь, переговаривались, даже перекрикивались, дамы обмахивались веерами, лишь изредка бросая взгляды на сцену, где Надежда изо всех сил изображала добродетельную швею Гиацинту. Только когда перед самым антрактом в императорской ложе появились Николай Павлович и его брат, оба с женами, а с ними великая княжна Мария Николаевна, дочь императора, в зале стало чуть потише. Впрочем, император на сцену тоже не смотрел: сидел полуоборотясь к брату и о чем-то весело переговаривался с ним. Наденька ни с того ни с сего вспомнила, что хоть император и заходил в свое время за кулисы поздравить ее с дебютом, однако ничего ей не подарил, даже копеечной безделушки, не говоря уж о бриллиантовых серьгах!
Воспоминание пришлось более чем некстати: Наденька чуть не разрыдалась и закончила пьесу кое-как.
«Ну ладно! — еле сдерживая слезы, думала она, жадно вслушиваясь в жиденькие хлопки и не улавливая ни одного крика «браво». — Ладно, просто публика нынче не в настроении. Если уж меня так дурно принимают, то ее вовсе ошикают вместе с ее дурацкой Парашей!»
Но вот закончился антракт, занавес раскрылся, и на сцену, представляющую сибирский заснеженный пейзаж, вышла Асенкова в полушубке, валенках, в платочке, с коромыслом на плечах.
Аплодисменты грянули немедленно. Бог весть что было в лице «боттичеллевской мадонны или печального ангела», в лице «прелестного цветка русской сцены», как написали потом об Асенковой в газетах. Бог весть, что было в ее голосе, от чего вдруг зрители забыли об условности происходящего и страшно заволновались. Одни — от того, что у этой девушки могла зародиться в голове бредовая мысль: просить царя даровать прощение ссыльным преступникам. Другие — от того, что царь мог не внять ее мольбам, не даровать своего прощения. Внял, слава богу! Даровал…
Неимоверная овация, которая началась после того, как Параша обняла своего прощенного отца, превосходила все, что когда-либо слышали стены Александринки.
Многие дамы рыдали в голос. В императорской ложе поднялась суматоха: великой княжне Марии Николаевне от переживаний сделалось дурно…
Антракт затянулся: зрители никак не могли успокоиться. Ну что ж, зато Варя смогла спокойно переодеться и набраться сил перед следующим действием — ведь водевиль «Ножка» совершенно отличался от драмы Полевого!
Ей стало немного полегче, когда она узнала, что императорская семья осталась в театре. Марья Николаевна почувствовала себя получше и тоже решила не уезжать.
Заключительный акт бенефиса прошел на таком же накале чувств, только чувства были совершенно другие. Асенкова играла как никогда…
Критика писала потом:
«Водевиль был с «переобуванием», причем Асенкова, прячась за перегородкой, протягивала оттуда свою ножку, что было бы рискованно для другой актрисы и при современниках Пушкина, воспевшего ножки в известных октавах. Но Асенкова имела водевильную ножку, которая отличалась от обыкновенной тем, что, помимо совершенства линий, заставляла улыбаться. У нее был сатирический подъем и юмористический носок, а быть может, просто в ногах сидел веселый бес, который смешил публику…