Между тем Моина была водворена Старном на свое место, потом промчался помощник режиссера, вызывая на выход актеров, занятых в первых сценах, потом прозвонил наконец колокольчик раз, другой и третий, грянула увертюра с грозной, нарастающей силой…
И занавес разошелся, открыв зрителям морской берег, множество народу в древнеирландских костюмах — и прекрасную Моину, стоящую на возвышении. А локлинский царь Старн отправился на сцену, чтобы сообщить зрителю, что Тоскар, сын его, был убит в бою царем Морвены Фингалом. Старн намерился коварно обольстить Фингала красотой своей дочери Моины, чтобы затем предательски убить его и отомстить за сына.
Первый акт шел своим чередом, и вот настала трогательная сцена объяснения Фингала и Моины. Моина в своих струящихся одеяниях казалась воплощением всего прекрасного, чего только может человек желать от женщины. Фингал — в крылатом шлеме, блистающий оружием — выглядел истинным героем. Всё — поступь, рука, сжимавшая кинжал, поворот головы — свидетельствовало: он привык повелевать людьми.
В это время в особой ложе для членов репертуарного комитета шел интересный разговор.
— Идол! — пробормотал князь Мусин-Пушкин, и мужчины, собравшиеся в ложе, враз сдержанно хихикнули при этом чудном каламбуре: Яковлев, идол, то есть кумир всех женщин, держался на сцене совершенно как вытесанный из дерева идол, то есть истукан.
— Что хотите со мной делайте — не люблю я Лешку! — продолжал Мусин-Пушкин. — Слышали, как он говорил накануне: не об чем тут хлопотать, нарядился-де в костюм, вышел на сцену, да и пошел себе возглашать, ни думая ни о чем. Ни хуже, ни лучше не будет, так же станут аплодировать, только не тебе, а стихам.
Оленин кивнул.
— Ладно вам! — отмахнулся Шаховской. — Зато каков клашавец!
Шаховской сильно картавил и шепелявил — впрочем, все к этому давно привыкли и сразу поняли, что «клашавец» — значит «красавец».
Да, что и говорить: Яковлев, при всей неискренности его голоса и заученности жестов, был не просто красив — красив картинно. И понятно было, почему такой дрожью пронизан был голос Моины, когда она объяснялась в любви Фингалу:
— Звезда! — пробормотал чувствительный старик Дмитриевский. — Чудо! — И утер слезу умиления и гордости собой, ибо именно он был первооткрывателем и первым учителем этого чуда: Семенова училась в его театральной школе.
Князь Иван Алексеевич Гагарин, как и все прочие, безотрывно смотрел на сцену, и если бы кто-то наблюдал за ним в эти мгновения, он мог бы заметить, что его добродушное, красивое лицо мрачнело с каждой минутой. Нет, не в том дело, что он смотрел спектакль уже раз тридцать — на репетициях и прогонах — и ему осточертело слушать одни и те же слова, видеть одни и те же движения. И не в том дело, что его раздражала наплевательская игра красавца Яковлева. Или, к примеру, он не был согласен с Дмитриевским, что Семенова — звезда и чудо. Согласен! И еще как! Причем был согласен с той самой минуты, как увидел ее впервые! Любому мало-мальски понимающему человеку сразу становилось ясно, что она — истинная, прирожденная актриса, которая самой ходульной фразе драматурга способна придать истинное чувство и одухотворить ее, — таков был ее талант и сила ее игры. Однако… Однако в том-то и дело, что всем существом своим князь Гагарин ощущал: сейчас в словах Семеновой не было игры. Она не играла — она жила на сцене. В каждом слове ее была…
— Какая естественность! — продолжал причитать восторженный дедушка Дмитриевский. — Это истинная страсть!
Вот именно! Слово названо. Страсть…
«Да ведь она его любит! — с ужасом осознал Иван Алексеевич. — Она любит Яковлева!»
Как же он не видел прежде? Ведь это просто бьет по глазам! Между тем до сих пор князь был убежден, что Катерина относится к Яковлеву всего лишь как к товарищу, к партнеру, причем относится не слишком-то хорошо. И вдруг… она перестала таиться, она дала волю себе и своей страсти. Боже мой…
Так вот почему — а он-то не мог понять! — вот почему Катерина отвергает любовь Ивана Гагарина — отвергает с упорством, которое всем казалось поистине необъяснимым.