Выбрать главу

Во всех подробностях помню тот день: как я боялась, как тянула, как звонила бабке из института разведать, что и как, и слушала ее голос, стараясь по одному ее скрипучему «Вас слушают» (она ненавидела слово «алло», как и вообще все американское, «дэмократыческое», как она говорила) понять, в каком она состоянии. Понять было трудно, но мне казалось: она понимает, что это звоню я, и зачем звоню, и показывает мне, что понимает: я слышу, что это ты, но что ж я могу сказать тебе? я убита — и все.

Снова и снова, в десятый, в двадцатый раз перебирала я в памяти: как сижу, как читаю, как сую беленькие, одинаковые конверты с красной марочкой, с его крупным веселым почерком, перетянутые светлой аптечной резинкой, под этот, — сказала бы я, какой! — коврик, — ах, черт возьми, черт возьми, и на старуху бывает проруха, на всякого мудреца довольно простоты, — теперь они уже и чемодан мой растрясли, а я туда напихала потихоньку и материнского, и Ольгиного, — ох, стыд, стыд, еще и воровкой обзовут — не пожалеют. Вот тебе, Петр Великий, и Полтавская битва! Слезай, приехали! Хоть бы ты был со мной сегодня, хоть бы ты, что ж я одна в этом городе, со своим пузом, со своим несчастьем.

Что вот мне делать, как я туда явлюсь?

Сердце мне подсказывало, что письма, конечно, у них, не может быть такого чуда, да и мать, кажется, взяла сегодня работу домой, да, наверняка они им попались, наверняка. Ну что ж теперь, противник получил неожиданный шанс, придется менять тактику. Но не стратегию.

Я все-таки дотянула до вечера и приехала домой в восемь часов. Мне не сразу открыли, я поняла, что за дверью какая-то подготовка, и Валя встретила меня, глядя ошарашенно, чуть не с открытым ртом. «Приветик! Ты что? — сказала я ей мрачно. — Дай, пожалуйста, тапочки, а то ног не чую». Она бросилась, подала, глядела жалостливо, не смея ничего сказать, и я все поняла. Я раздевалась, снимала боты, причесывалась у зеркала, а сама слушала: что в доме? Хотя все уже ясно стало. Обычно бабка уже висела надо мною, прошаркав сразу на мой звонок и задавая глупые вопросы, она все время спрашивала, что я сегодня получила, какие отметки, забывая, что я уже в институте. Сегодня никто не шаркал, никто ничего не спрашивал, мамина шуба висела на вешалке. «Не волноваться, — сказала я себе, — ребенку это вредно», — и пошла на эшафот.

Мать и бабка сидели в столовой за столом, друг против друга, на столе лежали вынутые из конвертов письма, как трупики задушенных птенчиков среди белой скорлупы, на диване (я не ошиблась) стоял раскрытый чемодан с разбросанными по нему, как при обыске, вещами. Горела люстра, мебель сияла, картины знакомо висели по стенам, но я остро ощутила: все, это уже не мой дом, моя детская и юная жизнь именно в эту минуту закончилась.

Мать смотрела ясно и беспощадно, бабка пыхтела, вытирала опухшее от слез лицо, горбилась, по ее виду я поняла; это она нашла письма — больше некому. Валя опять мелькнула перепуганным лицом и исчезла.

«Думаю, тебе все ясно? — сказала мать и встала, останавливая всякие мои возражения. — Нам тоже. Одевайся. Мы едем к Ройтману, он нас ждет». (Это был знакомый гинеколог, к которому обращались и мать, и Ольга.)

Я не успела рта открыть, как мать заорала: «Молчать! Одеваться!» — «Молчи, — сказала я себе, — не отвечай».

Самое плохое — это следующий день. Проснешься — боже ты мой! — все кино крутится в обратную сторону. Эмоции погасли, как парашют, буря пронеслась, надо впрягаться и собирать обломки. Не зря говорят: утро вечера мудренее. Если не сказать: мудренее. Что делать будем?.. Я проснулась на даче, одна, за окошком — денек серый, снежок мелкий, сосновые стволы. Ни души не видно, ворона пролетела — и на том спасибо. С вечера Коля-сосед притащил дров, помог печку растопить, она век не топилась, дымила, и теперь в комнате тоже сыро воняет гарью. У огня было тепло, грустно, я долго сидела, подставляя теплу ноги и живот, а вот к утру выстудило, я заслонку боялась до конца закрыть, чтобы не угореть, и вставать холодно, неуютно. Между прочим, я никогда в жизни не жила одна, вот интересно. Просто не помню такого: чтобы проснуться одной в целом доме, да еще зимой, за городом. Я все-таки парниковое, конечно, растение, даже стыдно, это все бабкино воспитание. Ничего не умею, всего боюсь. Ладно, глаза боятся, руки делают. Опять надо за печку браться, есть хочется и плакать, но плакать нам нельзя. Я запаслась: и теплыми носками, и штанами, и сгущенка у меня с собой, и макароны, колбаса, чай, как ни следили они за мной, а я быстро побросала все в сумку, в другую руку портфель и ушла, даже дверью не хлопнула. Беситесь, а я поборюсь еще за своего ребеночка.