Выбрать главу

Горев писал карандашом-огрызочком — чернила в авторучке экономил подписывать образцы, и, пока раскуривал трубку, этот огрызочек куда-то запропастился. Он искал, искал его, пошарил вокруг, так и не нашел. А он еще хотел отмахать тут, ожидая начальницу, письмишко другу Сане. Надо же хоть как-то душу излить, кому-то все рассказать. Мол, мы с тобой, Санька, дураки и идеалисты, на свете все просто, и права твоя сестричка Альбина, которая в свои шестнадцать смеется над нами, когда мы начинаем что-то всерьез говорить о любви. Да, он бы написал веселое, ироническое письмо, без нытья. Что ныть, в самом деле? «Жизнь прекрасна и удивительна», и стоит ли отравлять ее переживаниями по поводу того, кто с кем спит. Вот Саня — добрый человек. Он бы смущался и делал вид, что ничего не видит, не понимает, и все были бы довольны. Довольны, черт побери! Хотя думал бы он совсем иначе и про себя презирал их еще больше, чем я. Но все были бы довольны. А впрочем, к черту!..

Он вспомнил нынешний утренний разговор. Толя после завтрака, за которым Горев не сказал ни слова, сделал важное лицо и произнес торжественную, явно не свою фразу: «Тебе не кажется, Валя, что плохое настроение друга может испортить настроение двум другим?» Горев даже опешил слегка. «Настроение… друга…» Он еще считает себя моим другом? И ее другом?

Он ничего не ответил Воронову, не нашелся, только плечами пожал. А надо было вот что сказать. Надо было сказать так же важно: «И это ты учишь меня коллективизму?» И Толя бы умылся.

— Горе-ев! Валя!

Это Оксана Семеновна кричала снизу. Он пригляделся, нашел среди зелени ее голубую косынку, помахал рукой. Жаль, конечно, но надо идти. Он оглядел тайгу еще раз, задержал взгляд на пожарах и с трубкой в зубах, завязав рукава рубахи на шее, сделав из рубахи как бы плащ, насвистывая, стал спускаться.

— Стихи писали или дневник? — спросила Оксана Семеновна, когда он подошел. Она ждала его, сидя под лиственницей, разув одну ногу, запустив руку в сапог — видимо, нащупывала там гвоздь.

— Неужели похоже, что я могу стихи писать?

— Ну а почему? В вашем возрасте еще пишут.

— А что мой возраст? Возраст как возраст… Что у вас там?

— Гвоздь. Да два сразу, кажется. Возраст у вас самый такой… как сказать… лучше не надо…

— Давайте я, может? — Горев взял у нее еще теплый сапог и запустил в него руку. — Да, ничего себе, как же вы ходите?

Он стал оглядываться, ища камень. Оксана протянула ему свой молоток на длинной ручке.

— А я писала стихи. И дневник вела. Довольно долго. Лет до двадцати пяти. А вы ведете дневник?

— Нет, никогда этим не занимался. — Горев поставил сапог на бугристый корень, принялся колотить внутри молотком. Что-то не похоже на нее, чтобы стихи писала. Если только в альбом. «Бом-бом, начинается альбом, хи-хи, начинаются стихи».

Оксана Семеновна чуть откинулась, оперлась спиной о ствол, скрестила ноги — одну босую, другую в сапоге, вполне мечтательно усмехнулась:

— Да, а я писала. Тетрадок пять осталось. Смешно.

— Ну отчего же? Романтическая были девушка, должно быть…

— Очень! — Она будто обрадовалась. — Очень! Тоже думала: буду скакать по жизни на сером в яблоках коне. — И опять усмехнулась: — Не верится, наверное, да?

— Ну отчего же? — опять сказал Горев, и это прозвучало совсем насмешливо.

Он перестал колотить, снова запустил руку в сапог и не глядел на Оксану Семеновну. Она промолчала.

Потом, когда с гвоздями было покончено и Оксана Семеновна обулась и поднялась, а Горев стоял, ожидая, она спросила у него за спиной:

— Вы как будто за что-то сердиты на меня, а?

— Что вы! — легко и быстро сказал Горев. — За что ж мне на вас сердиться?

Удивительно, до чего хорошее, свободное было у него сейчас настроение. Давно такого не было. Он повернулся к ней и смотрел прямо, насмешливо, чуть склонив голову. Она усмехнулась. Ей бы надо смешаться под его взглядом, растеряться, а она смеется. Ну, да бог с ней! Поэтесса!..