Выбрать главу

— Иди, иди, ложись спать, не волнуйся, — сказала она Ларисе.

Лариса обняла ее и прижалась щекой к щеке.

— Ну смотри там, Лер, ни пуха.

— Да, да, к черту! — сказала Лера бодро и усмехнулась. — Я сегодня как на фронте…

Чагин сделал было движение к ней, будто хотел что-то сказать, но потом остановился, плотнее запахнулся в халат, сжался, Лера уже из дверцы махнула им рукой, чтобы уходили, не стояли на холоде.

И вот снова рокадная дорога, рев и лязг гусениц, и уже рассветает в тайге, и пурга унялась. Только жалко, Сергуни нет. Как это он сказал: «Костыля́? Ежа́?» Лера роняла голову, дремала — она не легла, а села опять впереди, закутавшись в тулуп, — потом ее подбрасывало, она просыпалась и видела перед собой то бороду Чагина, то глаза Ларисы, то избу в Сходенке, где лежит Маша… Что же Маша, что там с ней, как же это?.. И она опять говорила водителю, которого стеснялась, потому что это он возил ее с Тонгуровым и был свидетелем, как Тонгуров кокетничал с нею, а она с ним, — она говорила пожилому водителю:

— Быстрее, пожалуйста! Быстрее!..

Он не отвечал. И ей чудилось, что вездеход идет медленно, хотелось выпрыгнуть и бежать бегом.

Она вошла в избу Аршиновых, и ей все здесь показалось знакомо до мелочей: и печь, и кровать, и стены, а Машу она, казалось, знает сто лет. Маша, покрытая одной простыней в бурых пятнах, все так же лежала на столе, голова ее приподнята, коса свешивалась почти до пола. Лицо серо-зеленое, уже неживого цвета. Соня бросилась к Лере:

— Крови нет, крови нет…

— Погоди! — остановила ее Лера.

Раздеваясь, она продолжала глядеть на лицо Маши. Нет, нельзя было, чтобы она умерла, эта женщина! Вот нельзя — и все!..

И они бились с Соней два часа, а старуха плакала в голос за печкой, и Аршинов стоял и глядел, что они делают, махал рукой, уходил и снова возвращался и стоял. Пришлось взрезать руку, ногу, обнажить вены, и в конце концов Соня побежала к рации вызывать вертолет, а Лера села на табуретку возле Маши и, положив на стол руки, склонила голову. Она знала, что Маша теперь не умрет, она твердо это знала; и она сказала старухе и Аршинову, чтобы они не ныли и не мешали.

Она очнулась оттого, что почувствовала: кто-то гладит ее по голове. Было совсем светло — видно, окна раскрыли, — она увидела пол, свои ноги в валенках, край свесившейся простыни, валявшийся зажим. Опять кто-то слабо провел ладонью по ее волосам. Лера чуть повернулась и посмотрела: это Маша своей бескровной рукой гладила ее по голове. Так неожиданно, так странно. Маша не улыбалась, глаза ее в черных кругах были огромные.

Леру смутила эта ласка. Она сделала вид, что ничего не заметила, огляделась: не видел Ли еще кто-нибудь, как ее, хирурга, словно ребенка, гладили по голове? В избе было пусто, Аршинов в тулупе спал на полу. Она улыбнулась Маше и взяла ее за руку, нащупывая пульс. Кажется, все теперь в порядке, можно возвращаться в Иртумей.

…Она действительно прожила там до двадцатого мая, до первого парохода, и за два других месяца сделала еще сорок одну операцию в Иртумее и близких к нему деревнях.

РАИСКА

Рассказ

Раиска проснулась испуганно: гудок! Пароход гудит! Звезды, звезды в глазах, небо ночное, как сажа, а в нем звезды — видимо-невидимо. А засыпала — еще светлые стояли небеса, только река темнела. Села Раиска быстро среди мешков, стянула совсем с головы отцов плащ, вдохнула свежего с реки воздуха, а то под плащом вспотела даже. Плащ пылью пахнет, солнцем, домом, когда-то новый, синий был, прорезиненный, с изнанкой клетчатой, а теперь белесый, вытертый, но тоже резиновым маленько пахнет. Днем на бахче, когда ждали машину, мамка Клава на нем спала, а теперь, на берегу, Раиска. Там долго ждали машину: набрали арбузов три мешка, зашили, вынесли к самой дороге, сели, а машины нет и нет, жарко, пусто, степь сизая, небо сизое, как полынь, нагретым арбузным листом пахнет. Кобылки стрекочут, сон нагоняют, и высоко-высоко, тоже сонно, подорлик кружит, — как не надоест ему?

Мамку сморило, легла у мешка на этот самый плащ, голову платком от мух замотала и спит. Похрапывает. А Раиска в ногах села, платок тоже козырьком на лицо натянула, от голых мамкиных ног арбузной плетью слепней отмахивала, пока не надоело. У мамки ноги круглые, крепкие, до колен загорелые, как красный орех, а повыше, где юбка, белые-белые, нежные, как пыль, — жилочки через кожу голубеют. Она молодая, мамка Клава, здоровая, видная, только молчит да стесняется, словно девушка. Ее отец из-за Волги привез, на той стороне, говорят, все такие: здоровые да молчуны. Раиске мамка Клава мачеха, но хорошая, еще лучше матери: мать, Раиска помнит, больная была, злая, била больно, чем с лежанки дотянется, щипала, а сама плакала со злости. А мамка Клава ничего. Раиска от нее перенимать стала: молчит и стесняется тоже. И работает. Мамка Клава будто заведенная целый день: и дома работа, и в колхозе, а детей четверо: Раиска с братом Федькой, да своих уже двое сопленышей, — так ухойдакается от темна до темна, что где приткнется, там и спит.