Выбрать главу

Разговор идет о хлебе, о Степаниде, о начальстве вообще, а там уж добирается и до главных людей в государстве, идет извечный мужицкий спор о том, кому живется весело, вольготно на Руси. И все склоняются к тому, что теперь правительство все, что надо, колхознику дало, правильное сделало направление, но многие еще живут по-старому, никак не раскачаются, и от этого нет еще настоящего порядка. Да и трудно выправить разом все старые ошибки. Мало еще молодых, боевитых и бесстрашных людей.

— Да и что хотите! — говорил старик Вершинин с непривычно серьезным видом. — Сколько ж лет все одно продолжалось. Натаились досыта.

— Во-от, — врастяжку, дребезжащим голоском тянул от двери дед Ванечка, — оно и говорится: царь согрешит, весь народ не замолит…

— Ну, народ сам завсегда знает, когда дальше нельзя, — мрачно вступал пожарник Федяев, которому не нравился и причинял опасливое беспокойство этот разговор. — В народе всегда прирост есть. Он, так сказать, сам из себя себя делает. Уж сколько в одну войну повыбило людей, подумать страшно, а ничего…

— «Ничего!» — пробормотал, качнув головой, конюх Фуфаев. — Хорошее «ничего»!

Помолчали. И в тишине снова задребезжал дед Ванечка, потирая свои сухие пальцы.

— Вот и говорится: одной рукой жни, а другой сей…

— Нынче, конечно, другое, — продолжал свою мысль старик Вершинин. — Прошло, слава богу, то время.

— Да что говорить! — поддержал Вершинина, почти выкрикнул пожарник. — В коммунизьм входим! От всего мира России честь!

Все словно бы чуть смутились от митингового этого вскрика, а дед Ванечка скрипуче захихикал в тишине. Это хихиканье не понравилось. Все тяжело умолкли, и дед вдруг как бы остался один на своей лавке у двери. Почуяв неладное, он широко открыл голубые глаза, по-старушечьи закивал, заулыбался:

— И что, вишь ты, на меня живучка напала, живу и живу. И к бабе уж давно негодный стал, и слышу вот худо, а? Вы вот говорите, а я что слышу, а чего нет…

Конюх поднял глаза на деда и глядел в упор.

— Сало, говорят, надо пить, — продолжал дед. — А я его сроду не ел, сало-то…

— Сало, сало! — вдруг передразнил конюх, — Уж тебе-то жалиться! Как вы жмоты были, Тощевы, так и остались. И картошка завсегда у них, — обратился он к приезжим, — и хлеб, и памадоры! С одной бахчи такие тыща́ гонют! И овцы, понимаешь, и коровы! Отчегой-то колхозную, бывалочка, корову ветром шатает, квасом доится, только что рога, а так навроде кошки, а у них — идет, так глаже борова. А? — снова обернулся он к деду Ванечке. — Почему? А потому, что завсегда плевать вам, Тощевым, было на общественность! Вам-то что! А таперича обратно вам укорот — вот и не ндравится!

Фуфаев даже вспотел от долгой своей речи. Все глядели на него чуть удивленно, но вдруг вступил Тамбулатов.

— А! — цокнул он языком. — Правда! Чужие едут, из города едут, помогают. Свои сидят, моряпогоды ждут.

Казалось, спор пойдет серьезный, старика заклюют или он поднимется от греха и прошуршит в дверь. Но дед Ванечка вдруг окрепшим и уже без елея голосом стал обороняться.

— Болтун ты, Митька, был, болтун и есть, — сказал он Фуфаеву. — А тебе, Тамбулат, как бригадиру, об другом надо болеть. А то, вишь ты, не первый год хлеб-то горит. Крику много, а дела нет.

И снова пошел спор о том, отчего да почему не справляется колхоз с уборкой, кто виноват: дождь или люди. И снова дребезжал дед Ванечка:

— Во-от! Оно и говорится, что припасешь, то и сосешь…

Тоня слушала, и ей представлялось знакомое: ток, степь, груженые машины, мокрое, накрытое темным от сырости, рваным брезентом зерно; усталое, обросшее лицо Сазонова, Степанида, Юрка, командир автороты Вареп. Среди всех Тоня видела и себя — то на току, то в поле, то на сортировке, то у веялок. Она слышала этот разговор, в котором была тревога людей об общем деле, и ей не верилось, что все они, и она в том числе, не справятся, не сделают то, что нужно сделать, не спасут хлеб. И ей хотелось закричать на деда Ванечку за его ехидство и нехорошее неверие в то, что все они делали тут. Как же так? Столько дней, машин, людских усилий — и зря? Руки ее стали грубыми и пальцы толстыми и словно растопыренными, выгорела от пота и солнца желтенькая кофточка, в которой она работала: она забыла все на свете — где жила и что делала прежде, ни о чем ей не думалось все это время — как раньше, все силы ее, без остатка, расходовались на тяжелой работе.