Выбрать главу

В черном лесу запевал ветер дикую таежную песню. Сосны тихонько поскрипывали, покачивались, разминая старые кости, готовясь к неистовой схватке с бурей.

Начиналась таежная метель.

Вот и лесной склад. Здесь открыто гулял ветер. На огромной поляне лежали штабеля бревен, прикрытые снегом. Между ними глубокие, пробитые в снегу дороги.

Женя взобралась на ближний штабель, разыскивая машину. Она увидела ее огни. Огни, мутные в метели, двигались по дороге, на выезд. Женя соскочила в снег. Надо спешить. Ведь так они могут уехать без нее.

Машина, как огромная черепаха, неуклюже раскачивалась, выбираясь на дорогу. На бревнах сидели грузчики. Они походили на белые мешки, приваленные друг к Другу, — так занесло их снегом. Машина уходила. Она словно таяла в метели. И Женя поняла, сразу поняла, не обманывая себя, что она осталась одна, что машину ей не догнать. Торопиться бесполезно, кричать — тоже. Кто услышит слабый ее голос в этом снежном аду?

Взбесилась тайга. С диким свистом неслись серые рваные полотнища снега, закручиваясь в тугие вихри. Казалось, что весь снег, накопившийся за зиму, мгновенно превратился в тугие жгуты смерчей. Небо и земля слились в сплошную серую воющую массу, страшную своей слепотой, своей грубой бессмысленной злобой. Ветер крутил снег, мял, бросал на землю, топтал, отплясывая дикий свой танец, наполняя тайгу свистом, громом, хохотом.

Тайга взбесилась. Гигантские сосны, как бойцы перед дракой, сбрасывали наземь свои снеговые шапки. Поднимая длинные мохнатые ветви, как руки, к невидимому небу, словно призывали его в свидетеля того ужаса, который сейчас должен произойти. Они раскачивались с такой страшной силой, как будто стремились выдрать из промерзшей земли свои корни и ринуться на врага. Задернутое бурей небо обрушивало на тайгу вихри тяжелого снега.

Машина ушла. Это была последняя машина. Больше ждать нечего. Женя, задыхаясь, вбежала в лес. Здесь было сравнительно тихо. Дорога уже исчезла под снежными наметами.

Дверь в диспетчерскую приоткрыта. Легкие белые смерчики, срываясь с гребня сугроба, похожего на застывшую волну, влетали в избушку. Открытая дверь — это немыслимо зимой в тайге, где знают цену тепла и умеют хранить его. Оставить дом открытым могли только люди, не знающие законов тайги, где, уходя надолго, даже навсегда, хозяин не забудет подпереть дверь колом.

Женя поняла, что, проезжая мимо диспетчерской, кто-то из грузчиков, видимо, забежал за ней. Увидев избушку пустой, он, наверное, выругал трусливую росомаху за то, что, не предупредив товарищей, сбежала с поста. Медлить они не стали и уехали, второпях забыв как следует захлопнуть дверь.

Женя все это сразу представила себе.

С трудом открыв полузанесенную дверь, Женя протиснулась в диспетчерскую.

Позвонила. Ну, конечно, провода порваны.

У нее дрогнули губы. Нахмурив брови, она соображала. Нет, ничего она не боялась, и не от того, что не знала всей опасности своего положения. Буря может продолжаться и день, и неделю. Дороги, конечно, уже нет, да она и не дойдет до поселка в темноте, в этом снеговом аду.

Ну, хорошо. Дров у нее хватит на день, есть еще стол и скамейка, есть, наконец, пол. Поголодать сутки тоже можно. А там придут. Выручат.

Но самое главное — она не ушла, не испугалась, не бросила свое дело. Может быть, она и умрет. Тогда скажут, что погибла на посту, выполнив приказ. Его приказ. У нее найдут васильки, вышитые ею в последние часы жизни. Валентина Анисимовна скажет ему одному, для кого они предназначены. И тогда он поймет все. И, может быть, он будет страдать о ней так же, как и о своей невесте…

Жене стало так жалко себя, что она разревелась. Она плакала до тех пор, пока все васильки не стали одного, темно-синего цвета.

— Ну и дура, — сказала она вслух, вытирая слезы мокрыми васильками. — И ничего я не умру. И бояться тут нечего.

За окном грохотала буря. Стекла были уже занесены снегом. В самом верхнем звене окна еще чернел треугольничек, свободный от снега. Это все. Вся ее связь с бушующим миром. Но и он исчез, этот крохотный кусочек. Мокрые снежинки с размаху бились в него, все больше залепляя стекло.

Женя обреченно смотрела на этот черный уголок, пока он не исчез. Теперь она совершенно отрезана от мира. Скоро ее избушка превратится в снежный холм, в сугроб, наметенный ветром у подножья огромных сосен. Ведь в этой чудовищно просторной тайге все кажется маленьким-маленьким.

Все, кроме любви.

Вспомнив о своей любви. Женя посмотрела на место перед печуркой, где сидел Виталий Осипович в ту первую ночь, и окончательно успокоилась.

Положив вышивание на столик, она подошла к печурке. От печурки струилось ласковое тепло.

Она ничего не боялась. Она знала север и людей, живущих на севере, и была уверена, что ее не забудут в этом лесу.

МАРИНА

Это был сон, с которым не хотелось расставаться.

Марина видела, что она едет домой. И дом вот здесь, недалеко, за этой горкой. Она сидит в кабине лесовозной машины, которая тоже спешит домой. Ведь война уже закончена. И все — и машины и люди — могут вернуться на свои места.

Машина с трудом одолевает крутой подъем. Мотор работает на первой скорости. Как страшно он завывает. Звуки тревожно и злобно вибрируют, то гудят басом, то повышаются до истошного визга.

И дом уже близко. Ее большой, стоящий на оживленной московской улице дом. На третьем этаже у нее была там очень маленькая комнатка, частичка этого дома, ячейка огромного улья, наполненного шумливым, деловым, столичным народом. И вот об этой комнатке она мечтала, считая ее своим домом.

Она не мечтала о доме, как мечтают другие. Не вздыхала, не рассказывала страстным шепотом подругам о своих переживаниях. Она мечтала молча, для себя. И потому не хотелось просыпаться, расставаться со своей мечтой.

Но вокруг кричали, говорили, смеялись, как-то испуганно, по-бабьи, тревожно визжали. Звуки, словно захлебываясь, тонули в жарком вое мотора.

Наконец она с трудом распахнула ресницы.

— Дверь! Дверь! — кричал тонкий девичий голос.

Это за стеной в общежитии. Кто-то открыл дверь, и в нее с шумом и свистом ворвался ветер. Марина услышала, как он бурно хлынул в помещение и ударился о дощатую дверь комнаты, где жили девушки. Дверь в общежитии оглушительно хлопнула. Все затихло.

Марина сбросила одеяло.

Неужели она проспала?

За окном ночь. Ее не видно сквозь промороженные стекла, на которых иней лежит густо, как серая вата.

Сейчас, в феврале, темнеет около четырех. Она посмотрела на свои часики. Двенадцать. Значит, ночь. На улице беснуется метель. Она несколько дней с неослабевающей силой будет давить на тайгу, на поселок, заметая дороги, ломая сучья, выворачивая с корнем столетние сосны, обрывая провода.

И думать нечего выйти из барака.

Распахнулась дверь. Повеяло снегом и ветром. В комнату вошло что-то белое. Это была Крошка. Густо облепленная снегом, она походила на того деда-мороза, которым украшают новогоднюю елку. От тепла снег сразу намок, покрылся трещинками и, отваливаясь кусочками, таял на полу.

Крошка, часто дыша открытым ртом, устало опустилась на табуретку.

— Женька осталась в лесу, на пятой, — сказала она, развязывая негнущимися пальцами тугой, намокший узел платка.

По ее пухлым детским щечкам текли ручейки растаявшего снега, смешиваясь со слезами. Крошка плакала.

— Сама виновата, толстая дура! Замечталась, наверное, а тут переживай за нее. Мариночка, что же теперь будет? Она в будке, а кругом страсти такие. Женичка, милая моя!..

— А телефон? — спросила Марина, снимая с Крошки полушубок.

— Порвало сразу. Все провода скрутило. Безумная же погода.

Крошка села на свою койку. Алюминиевой гребенкой она стала расчесывать свои мокрые волосы.

— Когда началось, — рассказывала она, — из центральной Клава передала распоряжение начальника. Всем немедленно с последней машиной — домой. Машина пришла, а ее нет.

— Ну, а грузчики, а шофер?

— Они ее, Женьку, ругали всю дорогу. Заехали за ней, а ее нет на месте. Они и не подумали, что Женя на биржу пошла. Решили, что сбежала.

Марина слушала Крошку, сдвинув брови. Пришли остальные девушки. Они ввалились все сразу. В комнате стало прохладно. Воздух наполнился влажным паром от одежды. Девушки раздевались, возбужденно рассказывая, как они спасались от пурги. Все они успели приехать на последней машине. Дорогу сразу замело, завалило буреломом. Хорошо, что у грузчиков был топор, пришлось буквально прорубать дорогу для машины, растаскивая тяжелые стволы в стороны. Без топора ни за что бы не проехать.

А Женя осталась одна. Конечно, они ничем не могли ей помочь, эти росомахи. Марине представилась маленькая будка, теперь уже до крыши засыпанная снегом, и там, в этом сугробе, сидит испуганная Женя и, конечно, плачет. Дров у нее мало. Разве она догадалась вовремя заготовить их?

Но помочь ей сейчас уже нельзя, по крайней мере до утра.

Пришла Клава. Черноглазая строгая девушка. Она молча сбросила у порога валенки, повесила свой кожушок на место. Молча подошла к своей койке и устало опустилась на нее.

— Ну, как же? — спросила Марина.

— Позвонила начальству, — тихо и спокойно ответила Клава. — До утра все равно ничего нельзя.

И начала раздеваться.

Марина, укрываясь одеялом, сказала:

— Если утром ничего не сделают, днем я пойду.

— Ты с ума не сходи, — посоветовала Клава.

Но она знала, что у Марины никогда слово не расходится с делом. Она не любит говорить напрасно и еще больше не выносит, если ее начинают уговаривать не делать того, что она уже решила сделать. Тогда она обязательно настоит на своем.

С детских лет Марина усвоила — уговаривает обычно тот, кто сам не верит в свои силы. Сильный уговаривать не будет, он, если сможет, — запретит, а если это не в его силах, то скажет только один раз. И тот, кого можно уговорить, тоже не всегда достоин уважения.

Марина презирала проявление всяческих слабостей.

Ей было три года, когда умер отец, и мать вскоре снова вышла замуж. Потом родилась Катя. Отчим был, несомненно, хороший, честный человек. Он старался одинаково относиться и к падчерице Марине, и к своей дочери Кате. Но именно старался. Не было в его отношении к Марине отцовской, родной теплоты, словно он все время заставлял себя приласкать падчерицу, когда ласкал дочь.

Маленькая Марина настороженно относилась к его нежности.

Причину такого отношения к ней отчима Марина узнала позднее, когда выросла.

Отец и отчим одновременно ухаживали за матерью, когда та была девушкой, оба сделали ей предложение, ревновали один к другому. Когда одному было отдано предпочтение, другой уехал из города. Но любовь его не остыла. Он вернулся, узнав о смерти отца Марины, и женился на матери.

Отчим был хороший, верный человек. Он очень любил мать и старался полюбить Марину. Вот именно оттого, что он старался, никакой любви не получалось. Уж очень Марина напоминала того, кто однажды вырвал у него счастье. И отчим замечал, что она чувствует неискренность его отношения.

Тогда, чтобы как-то расположить ее к себе, он попытался разговаривать с ней серьезно, как со взрослой. И этого Марина не могла принять. Марина отлично сознавала, что она девчонка, а он солидный человек, директор завода, и нечего ему заискивать перед ней.

Мать уговаривала ее не быть таким волчонком. За это Марина стала относиться к матери, как относятся в семье к неизлечимо больным, — мешала любовь с жалостью.

Но все же семья была дружная, хорошая. Марина не испытывала никакого гнета, она жалела мать, холодновато относилась к отчиму и очень любила свою маленькую сестренку. Катя росла девочкой бойкой, даже озорной. Она была такая полненькая, розовая, что подружки звали ее «Катюшка-подушка».

— Ну и пусть я подушка, — говорила Катя, — зато я на маму похожа.

Это был сильный довод.

Мать была красавица. Полная, с белым румяным лицом и ясным взглядом. На губах спокойная улыбка — печать уверенного, непоколебимого счастья. Характер у нее был ровный, все шло хорошо, и она считала, что надо жить так, чтобы сохранить это хорошее, не стремясь к лучшему. Еще неизвестно, каково оно, это лучшее. Достаточно и настоящего.

Отчим говорил:

— Ты — самая лучшая, лучше не надо.

Но все остальное он никогда не считал совершенным, Он руководил крупным сахарным заводом. Завод работал хорошо. Рассказывая об этом, отчим неизменно заканчивал:

— Значит, надо работать еще лучше.

Марина в этом отношении была на стороне отчима. Он водил ее на завод, показывал, как из грязной, невзрачной свеклы делают белый, сверкающий сахар.

В школу она вошла с гордо поднятой головой. Учителям отвечала спокойно, никогда не смущалась, если даже и не знала урока. Но это редко случалось.

Она охотно играла с подругами, принимала участие в невинных их заговорах против учителей, и все знали, что она никогда не спасует и не выдаст. С готовностью помогала всем, что было в ее силах. У нее всегда можно было списать задачи, занять денег, взять учебник и даже пожаловаться на девичьи неурядицы. Она помогала охотно, утешала, давала советы, но при всем этом не теряла строгой выдержанности и сознания собственного превосходства.

Когда она училась в седьмом классе, ей показалось, что пришла любовь. Влюблены были все; она выслушивала рассказы подруг, то восторженные, то полные отчаяния. Она снисходительно утешала их, слегка улыбалась. Любовь казалась болезнью не опасной, но все же причиняющей какое-то раздражение. Любовь, как поветрие, не миновала и ее.

Он учился в десятом классе. Был умен и застенчив. Он писал ей записки, сравнивая ее с далекой звездой, которая не может сгореть, а только ярко сверкает в недоступной вышине. Наконец он отважился и пригласил ее в кино. Они молчали всю дорогу. Ей хотелось, чтобы он был хоть наполовину так красноречив, как в своих записках, но он только глубоко вздыхал, не решаясь взглянуть на нее, и поправлял кепку. Это, наконец, возмутило Марину. По рассказам подруг, любовь выглядела совсем не так. Все прочитанное о любви, о ее радостях и муках совершенно не походило на их молчаливое шествие по темным весенним улицам. Вернувшись из кино домой, она отказалась от ужина, не пожелала ни с кем разговаривать и легла спать. У нее было такое чувство, словно ее обманули.

Утром она послала ему записку: «Прошу больше мне не писать. Отвечать не считаю необходимым». После первого урока он прислал ответ: