— Разве сейчас любить нельзя? — все еще задыхаясь от волнения, спросила Женя.
Панина посмотрела в окно, запорошенное снегом, и укорила сухим жестким голосом:
— Девушка, что ты о любви знаешь? Любовь сейчас в крови выкупана, огнем высушена. У каждого сердце перегорело.
Она резко обернулась, желая сказать что-то жестокое, мстительное, но навстречу скорбному взгляду ее струился теплый свет Жениных глаз, и столько в нем было девичьей юной скорби, такой нежный весенний огонь горел в них, что лицо женщины смягчилось. Она улыбнулась тихой улыбкой матери.
— Не слушай меня, девушка. Я злая стала. Любишь кого-то?
— Да, — жарко сказала Женя.
— Ну вот и люби. Это хорошо. Люби, девушка. Если даже он не любит, все равно люби. Врет — полюбит. Ты — хорошая. Тебя Женей звать? Женичка. Ты молодая и красивая. Люби, Женичка, только не забывай, что сейчас война. Любовь дорогая сейчас. Ох, как сейчас беспощадно любить надо. Да он-то, гляди, этого стоит ли?
— Ох, стоит, — простонала Женя.
— Ну и хорошо, — засмеялась Панина, сгоняя с лица последние черточки скорби, и тут увидела Женя, как молода эта ширококостная, казавшаяся старой женщина. Ее блестящие зубы, крепкий упрямый подбородок, вздрагивающий от смеха, губы и четкие изгибы густых бровей придавали ей ту русскую красоту, которую не сразу разглядишь, а увидишь — никогда не забудешь. Вот только в глазах — глубокая, неизбывная скорбь, да еле заметная морщинка преждевременно пролегла на ясном выпуклом лбу.
Женю безотчетно потянуло к этой женщине, — она порывисто обняла ее и звонко поцеловала.
— Вон как! — певучим своим голосом протянула Панина. Обняв круглые Женины плечи, она любовно, как мать, поучающая дочку уму-разуму, проговорила:
— Ох ты, красавица ты моя. Сердечко, видать, у тебя мягкое. А жизнь у нас сейчас строгая. Во всем строгая. Ты этого не забывай.
Она тихо отстранила Женю. Поняв, что девушка только настроилась открыть ей какие-то сердечные свои неурядицы, торопливо проговорила:
— Ты ко мне в свободное время забегай… Вот там и обсудим все наши строгие бабьи дела. Забегай… Ну, я к Тарасу пошла, в работе он, погляжу, каков.
И ушла.
Снова звонила Крошка. Она направляла пятнадцатую.
— Между прочим, — сказала она, — на этой машине едет начальник. Какой? Дудник, конечно. А тебе какого надо? Корнева надо тебе? Пустой номер. Ага, он уже с Маринкой! — В голосе Крошки зазвучало нескрываемое злорадство. — Еще, между прочим, она тоже едет. Тут целая комиссия — Тарасов рекорд фиксировать.
Повесив трубку. Женя подумала о Тарасе. Какие у него глаза были. Так вот что это значит! Он любит Маринку. Как она раньше не догадалась? Он любит. И он сегодня должен работать лучше, чем всегда. «Я на это смотрю вот так», — сказала Панина, женщина, у которой немцы убили мужа и отняли детей. А смогла бы она, Женя, посмотреть на это вот так, сквозь пальцы?
Подумала и честно созналась:
— Нет, не могу.
РУКА И СЕРДЦЕ
До прихода комиссии Тарас и его два помощника развели костер, присели к огоньку, закурили. Все, как полагается. Приходили лесорубы, здоровались с Тарасом, с Юрком и Паниной, словно поздравляли с праздником. Не задерживаясь, расходились на свои места и тоже принимались за дело.
Строгий предстоял день. Не только для Тараса, для всех.
Пришел Гоги Бригвадзе. Снял черную кубанку и потом, надев ее, поздоровался по-своему, подав обе руки.
— Гогимарджоба, — сказал он по-грузински, — сегодня ты, а завтра я. Обычай наш знаешь? Кровь за кровь. — Он сверкнул белыми зубами. — Завтра я твой рекорд бить буду.
— Давай бог, — невесело ответил Тарас.
— Кацо, кто это на твоей делянке?
Тарас посмотрел на делянку, отведенную для вырубки. Как это он раньше не заметил? Вокруг ближних сосен снег уже был откинут, и дальше кто-то, невидимый за еловым подсадом, кидал снег, орудуя лопатой.
— А, — скучающе сказал Тарас. — Это Гольденко. Такой боевой попался помощник. Не удержишь.
Когда Гоги отошел, он послал Юрка. Пусть этот Шито-Хеза придет, погреется. Вперед болтать не станет.
— Вот я и говорю, — вздохнула Панина. — Сейчас переживания свои спрячь в карман. Не показывай людям. Засмеют. Похуже видали.
— Я тоже на фронте был, — чтобы оправдаться в глазах этой видавшей лютое горе женщины, сказал Тарас.
— Ранен?
— Ноги отморозил.
Она посмотрела на него потеплевшими глазами, на щеках ее выступил легкий румянец. Оказалось, она совсем еще молодая. И голос у нее жалостливый, певучий:
— Ну ничего, все будет хорошо.
И в самом деле, сердцу стало легче.
— Детей-то много было? — спросил Тарас.
— Двое. Отбились где-то. Там такая суматоха была. А может, и живы. Два года искала. У меня уж и слез не стало плакать-то.
Она не мигая смотрела на огонь костра, пламя оранжево светилось в ее скорбных глазах.
— Ну ладно, — с неожиданной лаской в голосе сказал Тарас. — Не плакать сюда пришли.
— Я знаю, — вздохнула Панина.
Явился Гольденко. Молчаливый и очень вежливый.
Где-то за тайгой всходило солнце. Верхушки сосен засветились, как свечи, оранжевым пламенем.
— Начали, — сказал Тарас, бросая окурок в огонь. — Гольденко, выруби подсад и потом твое дело — снег. Юрок, на раскряжевку, а вы сучья обрубайте и — в костер. Юрок, командуй. Да не зевайте. Валить буду на ленту. Я на правой, вы на левую переходите. Я — на левую, вы обратно на правую. Поняли? Пошли.
Он взял лучок, подкрутил бечеву и пошел к сосне.
— Бойся.
Столетняя сосна упала вдоль протоптанной в снегу тропки. Легла, как по ниточке. Тарас увидел между штабелями Ивана Петровича, который что-то кричал ему. Тарас махнул рукой: «Потом поговорим». Рядом с Дудником нормировщица, десятник и еще кто-то. Разглядывать некогда.
— Бойся!
Он переходил от дерева к дереву, подрубал и валил. Юрок, кажется, запоролся с раскряжевкой. Ничего, вытянет. Лесок хороший попался. Ага, Панина за лучок взялась помогает раскряжевывать. Хорошо. Только бы не ушибить кого. Тесно троим на одной делянке. Этот вопрос продумать надо.
Остановка. Юрок, торопливо работая пилой, разделывает сваленный хлыст, а Тарас ждет, пока он кончит.
— Вытащи лучок. Потом допилишь! — приказывает Тарас.
Сколько минут идет на ожидание? Нет, это дело пересмотреть надо.
— Бойся!
И опять пилит Тарас. Ходит лучок без остановки. Никогда не знал Тарас, что может так биться сердце. Это не от работы. Да, есть сердце, и есть в сердце боль. Этого никто не знает.
— Бойся!
Определенно запоролись с сучьями. Не успевают таскать. Юрок зовет Гольденко. Тот уже ушел далеко в лес, пожалуй, на полдня накопал. Молодец Юрок! Втроем справятся. Усталости нет. Этого не чувствует Тарас. Немного беспокоит отмороженная нога. Вот интересно! Сколько лет прошло, как в госпитале отрезали пальцы на левой ноге, а они все болят — будто на своем месте. А долго ли будет болеть сердце? Впрочем, трудно определить. Что это, в сердце боль или в голове такое, — как сверчок? Стрекочет, спасу нет. А Мартыненко мы покажем! Определенно.
— Бойся!
Любовь? Чепуха. Эта Панина — хорошая женщина. Правильно она все понимает. Сейчас это все оставить надо. Хорошо она сказала. Говорить, конечно, легче. Она тоже любила. Ее горе скрутило, а ведь, конечно, тоже любила. Сожгла война ее любовь. Гады-фрицы. В журнале картину видел: убитые дети. Может, и ее дети там. Вот это — горе.
— Бойся!
Грохнул сосной по стволам сваленных деревьев, взвилось снеговое облако, полетели сучья.
— Удар по врагу! — упоенно крикнул Юрок, набрасываясь с пилой на упавшую сосну. — Бей гадов!
— Бойся! — предостерегающе кричит Тарас, и снова тяжелый ствол со звоном падает на соседнюю ленту.