— Чем благодарить вас, не придумаю, — как-то сказал Афанасий Ильич.
— А вы не думайте, — отозвалась она, — благодарность хороша, когда не придумана.
— Нет, в самом деле… — вступил в разговор Гриша, но она ласково отстранила его:
— Ты, Гришенька, еще мал росточек. Дубочком станешь, тогда зашумишь.
Уезжать она собралась сразу и так твердо сказала о своем отъезде, что никто и не подумал препятствовать. Что ж тут скажешь? Мать едет искать своих детей. Ничего не скажешь, и не надо ничего говорить. Помочь ей надо.
Но Афанасий Ильич хотел сказать одно только слово, которое она должна запомнить, тогда он будет спокоен. Но так и не успел сказать, И вот теперь он ищет ее в этом людском скопище, штурмующем вагоны.
Она сама окликнула его. Ульяна попала в вагон первой, она вообще не умела оставаться в хвосте.
— Эх, думал, опоздаю! — крикнул он и умолк, не зная, как сказать то слово, которое она должна запомнить.
Много было сказано слов, но все не те. Все какие-то случайные, обыденные.
— Денег не хватит, телеграмму давайте, не стесняйтесь.
— А чего мне стесняться, — просто ответила Панина. — Хороших людей у меня привычки нет стесняться.
Помолчали. Панина спокойно положила руки на спущенную раму окна, смотря сверху на Петрова, а он похлопывал по лакированной обшивке вагона широкой ладонью, словно испытывая его добротность.
— Птенцов своих сюда привозите. Не стесняйтесь. Найдем место.
— Привычки у меня нет стесняться, — тихо повторила Панина, и крутой ее подбородок дрогнул. Но она овладела собой и твердо пообещала:
— Привезу.
Снова помолчали. Ударило два звонка. Петров крепко шлепнул ладонью по вагону и, словно убедившись, наконец, в его прочности, спрятал руки за спину. И вдруг понял, что медлить больше нельзя, что осталась, может быть, одна минута для решения его судьбы. Он глянул в вопросительные глаза женщины.
— Может, найдешь там кого, не вернешься? — попытался он пошутить, но губы дрогнули и шутка не получилась.
А Панина сквозь непрошенную слезу ответила:
— Этого не ищут, Афанасий Ильич, это само находится.
Он взял ее руку и шел так вдоль перрона, не отставая от вагона. А она вся тянулась к нему, и он бежал и бежал, пока, наконец, не пришлось выпустить ее маленькую крепкую ладонь.
— Жди спокойно, — донеслись до него ее прощальные слова. — Жди. Приеду как домой.
Так и не успел сказать он своего слова. А поезд, набирая скорость, катился уже далеко, втягиваясь в тайгу. Мелькнул между соснами последний вагон, но еще долго шумели в тайге многочисленные отголоски поездных шумов, словно поезд запутался там и кружит между сосен, не находя выхода. И в сердце Афанасия Ильича, во всем его существе так же, как гулкое таежное эхо, звучали ее последние слова:
— Жди спокойно…
— Жду, — сказал он и в самом деле почувствовал себя очень спокойно. Он был уверен, что не останется один, у него будет семья, будет она, которую не ищут, которая находится сама.
Опустела платформа. Те, кому не удалось уехать, разошлись.
Плотники, так и не решив, куда же стремится народ, снова застучали топорами.
По биржевой ветке старенький паровозик, горячо дыша широчайшей трубой, вытягивал длинную очередь вагонов, груженных круглым лесом, досками, шпалами.
На эстакаде под майским ласковым солнцем стояли грузчики, отряхивали рукавицы, провожали каждый вагон придирчивым, оценивающим взглядом: надежно ли крепление, полностью ли загружен? Над грузчиками возносились легкие курчавые облачка махорочного дыма.
Виталий Осипович остановился в конце эстакады и не спешил ступить на ее отлогий спуск. Он тоже засмотрелся на состав с лесом. Проплывали вагоны с тяжелыми бревнами, с нежно-кремовыми аккуратными пакетами досок, с драгоценной авиапланкой, надежно запрятанной в крытые пульманы. Проплыли четыре платформы с мостовым брусом, потом целая вереница шпал, уложенных правильными кубами, и снова — бревна, крепежный лес, доски всех сортов. И так каждый день, каждую ночь. Идет лес в разоренные врагом места.
Теперь никто не скажет, как раньше: «Подавиться бы проклятым фашистам нашим лесом». Не для войны идет лес. Кончилась война. Строим.
Подошел Иван Петрович.
— Засмотрелся? — спросил он Виталия Осиповича, кивнув на вагоны. — Даем лесок! — Мельчайшие солнечные лучики запутались в его жестких усах. Посмеиваясь, он горделиво погладил их и озабоченно посмотрел на часы.
— Ты иди на вокзал, а я забегу на шпалорезку и тоже приду. Сегодня Тарас из Москвы приезжает. Надо встретить.
В ожидании поезда Виталий Осипович ходил по перрону и вдруг увидел Гольденко. Тот слонялся среди пассажиров, присаживался к ним поболтать о том о сем.
— Вы что, Семен Иванович? — спросил Корнев.
— То же, что и вы, товарищ Корнев. Встречаю.
— Скажите, Гольденко, откровенно: тянет?
— Куда?
— В полет.
— Откровенно? — задумался Гольденко. — Если откровенно — тянет.
Он вздохнул, свернул огромную папиросу: «Разрешите прижечь от вашей машинки», — и снова вздохнул.
— Не то тянет, что других, — родные места. У меня таковых нет. Ни места родного, ни людей родных. Всю жизнь чего-то ловил, а поймал ворону за хвост.
— А здесь? — спросил Виталий Осипович.
— За это вам спасибо. Спасибо! — прочувственно произнес Гольденко, притрагиваясь к козырьку вылинявшей своей кепочки. — Нет, в другие места меня не тянет. А вот хочется в вагоне на верхней полке полежать, с народом, который со всех сторон собрался, поговорить, как у них на Кавказе, в Сибири, в Москве. Слушаю и вижу — везде лучше, все хвалят свои места. Очень отчаянно хвалят, даже непонятно, как это люди, которые хвалят, покинули такую замечательную жизнь.
Гольденко провел по губам острым языком, втянул со свистом воздух.
— Так прокатиться, и потом — назад.
— Посидим, Семен Иванович, — предложил Корнев, присаживаясь на скамеечке. Сел и Гольденко, с тоской поглядывая на стремительно убегающие вдаль полоски рельсов.
— Похоже, скоро сорвусь. И не удержит меня никакая сила. Заберусь в вагон на верхнюю полку и начну врать про хорошую жизнь на севере диком.
— Да, плохо вам здесь было, — посочувствовал Корнев. — Тяжело.
Усмотрев какой-то подвох в этом сочувствии, Гольденко опечалился:
— Дык я же объехтивно, товарищ Корнев. Я же не о себе говорю. Вот гляжу на этих отъезжающих — и жалко их. Ну куда они устремляются? Разве здесь нехорошо?
Виталий Осипович коротким смешком дал понять, что сомневается в чувствах собеседника.
— Не крутитесь, Гольденко. Вы ведь откровенно сознались, что нет силы такой, чтобы вас удержала на севере.
— Есть, — тихо и значительно сказал Семен Иванович. Что-то новое, не свойственное старому искателю счастья, Прозвучало в этом коротком слове.
— Есть, — торжествующе повторил Гольденко. — Сила такая есть, как в сказке живая вода. Вы меня извините за упоминание сказки. А только это так.
Виталий Осипович положил руку на плечо Гольденко и, глядя в его выпуклые растерянные глаза, попросил:
— Говорите, говорите, Семен Иванович. Это очень правильно — живая вода. А вот к чему эта присказка?
— Правильно, — ободрившись, подтвердил Гольденко. — Присказка, а теперь началась сказка про то, как дурак умным стал, или быстро текущая проблема жизни. А случай этот, о котором хочу рассказать, перевернул всю мою жизнь. Это, когда мы накануне Дня победы рекорд ставили. Очень самоотверженно работали. И, значит, расстановка сил такая. Тарас валит. Юрок на раскряжевке, а я сучья обрубаю, подкатываю. Ну, Ульяна Панина тоже на валке. Перед этим Тарас нам такое слово сказал. Товарищи, говорит, сейчас, когда Россия разрушена проклятым врагом, наш труд самый полезный, на нас весь народ смотрит. Я по привычке подумал: ладно, уже слыхали. Во внимание не взял его слова. А когда начали работать, вижу: слова с делом расхождения не имеют. Вот, думаю, какая эпоха пошла. Ну и пусть хребты гнут. У меня своя работа. Я ее не торопясь сделаю. И вот на этом месте мне неудобно стало. Ну будто я при всех своей ложкой в чужую кашу залез. Стыдно мне стало. Вы это поймите, Виталий Осипович. Постеснялся я, коему название было лодырь, в сторонке от горячей работы стоять, когда кругом люди жизни своей не жалеют. Без дела стыдно стало. Как товарищ Дудник сказал в День победы: «Посмотрите, дорогие мои товарищи, какой вы красивый народ!» Я очень это помню. Я желаю красоты. Я сам хочу иметь красивые поступки, чтобы обо мне говорили: Гольденко — этот может!