И вместе с тем это были обыкновенные мужики, советские граждане, такие точно работали на строительстве землекопами, коновозчиками, плотниками. Почти все они были безбороды или с такими бородами, которых не часто, но все же касалась рука деревенского парикмахера. И одежда их была обычной: на многих солдатские гимнастерки и брюки, уже утратившие свой строевой вид — может быть, оттого, что складки не заправлены, ремни заменены домашними опоясками или вовсе отсутствуют, может быть, от заплат, нашитых заботливой домашней рукой. На головах некоторых были повидавшие виды военные фуражки пехотного образца или пилотки со свежими следами звездочек.
Среди них заприметился Виталию Осиповичу один небольшого роста парень. Он тоже был во всем солдатском, только на плечи, скорее для форсу, чем для тепла, накинул старенький коричневый пиджачишко. На голове его была выгоревшая добела пилотка, с черным от пота краем. Кирзовые сапоги и даже брюки на коленках заляпаны сухой глиной.
Он подошел последним, но протиснулся вперед и, встав у самого костра, как-то особенно пытливо посматривал на Виталия Осиповича своими веселыми глазами.
— Так что же вы хотите, дорогие граждане? — спросил Виталий Осипович, доставая папиросы. — Вы не стесняйтесь. Садитесь поближе, потолкуем. Садитесь, садитесь. Да не бойтесь, против вашего бога агитировать не собираюсь.
Выныривая из дымного облака, Петр Трофимович посмеялся:
— Агитации они не боятся. Им дай волю — такую агитацию разведут, успевай понимать.
И вдруг один из мужиков, самый, казалось, неприметный, маленький и начисто бритый, с неожиданной властностью вмешался в разговор:
— Не дело говоришь, Пётра, — быстреньким тенорком заговорил он, — не для того хотели мы с товарищем начальником беседу иметь. Наше верование — делу не помеха. Мы зарегистрированные, властям известные, — сказал он, обращаясь уже к Виталию Осиповичу.
Присев на обрубок бревна, услужливо пододвинутый его товарищами, бритый продолжал:
— Это Петр Трофимович вам справедливо доложил насчет нашей веры — притеснений было достаточно. Ну теперь, конечно, не то. Теперь наше дело вот какое: Живем мы недалеко отсюда, где деды-прадеды наши поселились и нам жить велели. Деревенька наша Край-бора — промартель. От войны сколько мужиков осталось — все тут. Восемнадцать душ. Есть еще, но уж те вовсе старые, топора не удержат, а молодежь у нас не живет. Неинтересно у нас молодым-то, по другим местностям разбегаются. Вот этот один только и остался: Валентин, значит, Рогов. Возвратились мы домой, кто с фронта, кто из других мест, и слышим, сгонять нас будут с дедовских обжитых мест. Вот и весь наш вопрос: правильный ли тот слух?
Он закончил и насторожился, и все мужики сгрудились теснее вокруг сидящих у костра, задышали часто, словно навалили на плечи каждого непомерную тяжесть и заставили нести…
А Виталий Осипович спросил у Валентина Рогова.
— Верующий?
Тот подтянулся, как полагается перед старшим, но ответил снисходительно, словно объясняя человеку его ошибку:
— Да нет. Зачем это мне? Я пришел потому, что все они просили. Чтобы, значит, показать, что мы все здесь. Это правильно: работоспособные все налицо…
— Вы где работаете?
— На строительстве, конечно. Пока вот землекопом. — Он блеснул веселым огоньком глаз. — А потом учиться пойду. Говорят, скоро курсы откроют. Тогда я к машинам. Я бы, конечно, тоже ушел в город, да у меня бабка, старуха вовсе недвижимая… А сейчас я не уйду. Я уж дождусь.
— Ваша фамилия Рогов? — спросил Корнев, доставая свой блокнот.
— Рогов. Валентин Гурьевич. Да вы не записывайте. Я все равно приду. Я ведь настырный.
Он застенчиво, по-мальчишески и в то же время вызывающе улыбнулся, как бы намекая на то, что это его качество может оказаться не для всех удобным.
— Вот за это молодец, что настырный! — с удовольствием воскликнул Виталий Осипович и вдруг спросил:
— Работать тяжело?
— У нас политрук говорил: только бездельнику тяжело работать.
— Правильный у вас был политрук! Скоро машины получим. Лопатами нам за десять лет не управиться. А мы за пятилетку хотим комбинат пустить. Вот так, Валентин Рогов…
Виталий Осипович еще поговорил бы с парнем, но со всех сторон так чающе смотрели на него темные мужики, что пришлось вернуться к прерванной беседе. Он нахмурился, хотя настроение у него было отличное, и скучным голосом начал объяснять, что никто их деревеньку трогать не собирается, что в тайге места хватит, но его перебил Петр Трофимович, посоветовав:
— А вы спросите, почему они на строительство не идут. Плотники ведь все. Спросите-ка.
Мужики еще плотнее надвинулись на сидящих у костра И глухо зашумели:
— Жизни нашей не затрагивай…
— Не для этого пробили тебя, Пётра Трофимович…
— Мы в артели работаем, — послышался чей-то густой голос, заглушая все остальные голоса.
— Вы артелью прикрываетесь, — перебил его Петр Трофимович и вдруг пустил мелкий мстительный смешок: — Мужички-пятачки…
— Учен ты, Пётра, учен… — вдруг медленно заговорил бритый, глядя на костер немигающими глазами, — да забывать науку начал. Смотри, завистливые твои глаза… От зависти все пороки произошли на земле. Змеей зависть обернулась и смутила первого человека. Зависть — матерь пороков, крепка в тебе, Пётра. За то и пострадал и память о том носишь. Надобно этого не забывать. Смотри, Пётра.
Вскочив со своего места, Петр Трофимович замахал правой рукой, словно играя крутыми клубами дыма, как мячиками. Виталий Осипович впервые заметил, что другая его рука, словно не разделяя неистового гнева своего хозяина, оставалась спокойной.
Раздувая черные вывороченные ноздри, он, задыхаясь, говорил:
— Смотрю… Смотрю… А ты тоже не забывай, посматривай! У меня какой интерес? Свой? Не-ет, государственный! Для кого стараюсь? Для нашей власти. Вот это, мужички-пятачки, не забывайте, когда снова учить надумаете. Как бы самим не хватить горького до слез. Ученье ваше помню. Помню! День и ночь глаз не смыкаю, все думаю, какую бы такую благодарность учителям-то моим благочестивым сотворить!..
Мужики засопели гуще, словно дорога, по которой заставили нести тяжелое, вдруг пошла в гору, переполняя чашу их терпения. Не выдержав, один из них страстно, как на молении, выкрикнул:
— Миру зачем мстишь?
— А-а! — торжествующе протянул Петр Трофимович, — задевает за кишку? — и вдруг затряс дерганой своей бороденкой, закричал исступленно: — Держи ты их, товарищ начальник. Держи! Они привычные к бегу. Держи!
Мужики притихли, истово глядя на Виталия Осиповича, ожидая от него или неминучей кары за грехи отцов и дедов, или нечаянной милости за свое покорство.
Бросив окурок в костер, Виталий Осипович, зевая, равнодушно сказал:
— Ну, вот что, граждане, время позднее, спать пора. А склоки ваши всякие… исторические и бытовые, давайте на этом прикончим.
И вдруг вскочил. Усталости словно не бывало. Звучным, веселым голосом приказал:
— Точите топоры, товарищи плотники! Завтра на стройку чтобы явиться всем. Проверю. Бога — какой он там у вас, не знаю, — дома забудьте. Чтобы потом у нас с вами неприятного разговора не получилось. Понятно? Все! Отбой! Давай твою руку, Валентин Гурьевич. До утра!
И, не глядя на огорошенных таким поворотом дела мужиков, он пошел к дому.
РАННЕЕ УТРО
В первую же ночь Виталия Осиповича атаковали клопы. Он выскочил на улицу и, сдирая с себя рубашку, которая показалась ему наполненной пылающими угольками, громко поносил избяных варваров.
Его проклятья бессильно прозвучали среди равнодушной тайги под высоким бледным небом. Он это сообразил, как только дыхание северной ночи охладило его тело и вернуло способность трезво отнестись к положению.
И первой трезвой мыслью было острое желание сломать все это замшелое, старое, наполненное клопами, вонью и дурными воспоминаниями.