— Я, конечно, понимаю, Александр Афанасьевич, — не без вкрадчивости начал Геннадий. — Осторожность — вещь полезная. Спорить не приходится. Но в данном случае... Мы ведь не маленькие!
— Продолжайте, — кивнул Костюченко. — Что из этого следует?
— Неужели нам и дальше сидеть взаперти? Скучно, тоскливо! Да и зачем, спрашивается? Сами поглядите: все спокойно!
Костюченко посмотрел за окно. Действительно, ритм уличного движения казался неколебимым: автомобильный поток, за ним пешеходный, опять автомобильный. Даже полицейские, при всей своей многочисленности, не так уж бросались в глаза на фоне этого мерного, неустанно пульсирующего движения.
И все же Костюченко покачал головой. Полчаса назад он имел телефонный разговор с Дезертом. Импресарио сам позвонил, чтобы предупредить о необходимости отсрочить начало гастролей.
— Так как же, Александр Афанасьевич? — справилась Виктория. — Надеюсь, хоть часок мы можем подышать свежим воздухом?
— Ни в коем случае, — ответил Костюченко. — Давайте придерживаться того порядка, о котором договорились сообща!
Вечер прошел спокойно. Утро также. Встретившись в коридоре с Костюченко, Багреевы едва удержались от насмешливой улыбки: выходит, напрасными оказались страхи. Да и остальные артисты выражали недовольство: «Сидим сложа руки. Куда годится!»
Так продолжалось до трех часов дня. А затем, в течение считанных минут, все изменилось до неузнаваемости.
Полицейские машины — вытянутые, с поджарыми бронированными боками, с низкими, словно для прыжка пригнувшимися кузовами — ворвались на площадь и, с ходу развернувшись, перекрыли все подступы к ней. И тотчас, будто неисчерпаемо было нутро машин, из них посыпались полицейские. Совсем другие, чем те, что до сих пор несли патрульную службу: вместо мундиров военные френчи, вместо касок с плюмажами — плоские, защитные, стальные. Рассыпавшись цепью, заняли исходное положение. Цепь полицейских, наглухо перекрытое движение — и тишина. Тишина, внезапно наступившая и потому по-особому, до звона в ушах, напряженная.
Возвращаясь из ресторана, артисты шли через вестибюль. Им сразу бросилась в глаза какая-то нервная лихорадочность: швейцар спешил запереть наружную дверь, портье, покинув свою конторку, переговаривался с посыльными, толпились горничные, и все встревоженно вглядывались в широкие стекла подъезда.
— Идемте, товарищи. Не надо задерживаться, — сказал Костюченко.
Показывая пример, он первым шагнул на лестницу, ведущую к лифту. В то же мгновение донесся пронзительный вой сирен. «Ни с места! Ни с места!» — злобно требовали они. Все, кто был в вестибюле, невольно замерли. Приостановились и артисты, следовавшие за Костюченко.
С такой же внезапностью сирены умолкли. Но тишина не вернулась. Издалека, как будто из каменной толщи городских кварталов, донесся гул — сначала неясный, приглушенный, но затем все более схожий с неудержимо, в крутой накат бегущей волной. Она бежала, по пути наращивая звучность, стремительность. Вскоре эта волна вплотную приблизилась к площади. Еще мгновение — и волна пошатнула, накренила площадь. Так по крайней мере представилось Костюченко. Он увидел, как одна из полицейских машин, как бы превратясь в невесомую игрушку, поднялась на дыбы и тут же рухнула, запрокинулась вверх колесами. Такая же участь постигла соседнюю... Прорвав полицейский заслон, колонна рабочих ступила на площадь: алое полотнище над сотнями голов, сжатые кулаки, лица, будто высеченные из обугленного камня. И песня — громовая, чеканящая шаг.
Позднее в газеты просочились некоторые подробности. Полиции, как выяснилось, был отдан приказ: любой ценой остановить и разогнать демонстрацию. Уверенная в превосходстве своих сил, полиция решила обойтись без военных подкреплений, и все же казармы были переведены на боевое положение: войска ожидали сигнала... В той схватке, что сейчас завязалась на площади, решалось многое.
Не позволяя разъединить свои ряды, не склоняясь под ударами дубинок, не только отбиваясь от полицейских, но и нанося ответные удары, рабочие продолжали свой марш. Снова взвыли сирены, но теперь истошный их вой пересиливала песня. Грозная песня гремела над площадью.
Костюченко стоял на верхних ступенях лестницы. Тут же Сагайдачный, Торопов. Ниже — Буйнарович...
Бывают мгновения, когда память — безотчетно, но ярче яркого — воскрешает картины былого. Так и сейчас. Костюченко вдруг увидел себя мальчишкой. И как сидит у отца на коленях, а тот рассказывает о Пятом годе, о рабочей демонстрации, в которую кроваво врубилось пьяное, озверелое казачье. В далеком детстве слушал об этом Костюченко, а сейчас чуть не крикнул: «Берегитесь! Займите оборону!» Ему казалось, будто, спустя столько лет, отцовский рассказ обернулся явью.