Из лесу, пересекая улицу, тащилась усталая лошаденка, в санях сидел, подогнув под себя ноги, парнишка лет тринадцати-четырнадцати в большом полушубке и, дергая вожжами, что-то покрикивал. В передке саней стоял фанерный ящик.
— Кто это? — спросил я у Фомы.
— Да Мишка, сынишка Дуняшки Дерябиной, нашей свинарки. В «Путь Ленина» катал, за запчастями председатель посылал.
Парнишка привязал лошадь к коновязи, погладил ее по боку и набросил ей на спину рваную дерюжку. Дерюжку неторопливо расправил, что-то вынул из кармана, видимо, хлебную корочку, и скормил лошаденке.
В кабинет он вбежал, с силой потирая озябшие руки.
— Где Иван Палыч?
Сердито глянул на меня — откуда, мол, такой явился. Был Мишка большеголов, широк в плечах, курнос и, как многие мальчишки из таежных сибирских деревень в общем-то немножко мрачноват с виду.
— Седни я за Иван Палыча буду, — деланно серьезно ответил веселый Фома. — А ко мне без стуков вбегать не положено. Ни-ни!..
— Хотел бы за Иван Палыча, да уж где тебе. — Мишка отвернулся к окну: что, дескать, связываться с тобой, с баламутом.
Но Фоме от нечего делать хотелось поточить лясы.
— А я, может, в начальство-то и сам не желаю. А пожелал бы, так давно до самого старшого добрался, и ты бы счас предо мной шапку ломал за милую душу.
Мне надоела болтовня Фомы, и я сказал:
— Парню надо чего-то…
— А пучай катит прямиком в мастерскую и там запчасти робятам сдаст. Вечерком Иван Палычу доложишь. А то бы доложил мне — и делу конец. Постой-ка. А где у тебя рогожа, голубок?
Парнишка недоуменно глядел в окошко.
— В сам-деле, где рогожа-то? Потерял, что ли? — Засунув руки в карманы брюк, Фома насмешливо скосился на парнишку.
Мишка проглотил слюну.
— Хи-хи! А ить, верно, потерял. — Фома повернулся ко мне. — Давеча Колюшка Карпунин, завфермой, рогожу ему дал ящик прикрыть. На тот случай, ежели снег здорово повалит. А он ишь… — Фома указал на Мишку пальцем. — Ну, брат, Колька тя с потрохами слопает за эту рогожу.
— Слопает, — Мишка презрительно хмыкнул. — Шибко она нужна Карпунину, твоя рогожа. Она в навозе валялась.
— Эх ты, Мишука! — не унимался Фома. — Рогожу и ту не мог уберечь. Так-то и запчасти порастеряешь. Навроде деда Назарыча стал, никудышный. Повстречал я его давеча на улице. Полез он за табаком, распахнул тулуп. Гляжу, а рубашонка на ем короткая совсем, от внучонка, кажись. Задралася рубашонка-то, и брюхо оголилось. Закуривает и крякает: «Морозина какой, не приведи, господи». «Прикройся, — говорю, — старый леший, и без того муторно». «Спаси тя бог, а то чую — холодина, думал, тулуп широк, оттого поддуват, теперя обогреюсь». Но ить тому чудиле восемьдесят.
Фома весело глядел на Мишку и, кажется, готов был схватить его и подбросить к потолку. Но тот насупил брови, сопел.
Я снова хотел вмешаться — сказать что-нибудь, но вдруг Мишка буркнул сердито: «Э-эй!» и побежал на улицу, хлопнув дверью.
— Стой, куда ты?! — закричал Фома. — Ух, и лихой парняга! Но тереть его надо, жидковат ишшо.
Вечером я прослушал «Последние известия» и, кое-что записав для лекции, докуривал папиросу — пора было отправляться в клуб. Фома куда-то уходил и, снова явившись, зубоскалил со старухой-уборщицей Марией Гавриловной, которая таскала дрова и шумно бросала их возле печек. Бросит и ругается:
— Э-э, как завьюжило, окаянная душа!
— Никудышная ты стала. Гавриловна, — резво вставил Фома, стараясь «завести» старуху. Но та охотно поддакнула.
— Дык и то, батюшка. Годы уж не те, отбегалася, видно. Пучай молодые побегают. Вон даве увидела Мишку. Дуняшки Дерябиной сынишку. В лес понесся. Застынешь, говорю, варнак. А он только башкой мотнул, как бычок. Никакой те мороз не удержит.
— Че ж ты не вернула его? — встрепенулся Фома.
— Чудно! Как бы это я вернула?
— За рогожей ведь это он.
— Какой ишшо рогожей?
— Да рогожу посеял.
— Чего-чего?
— Ну, зачевокала.
— Никогда не расскажет толком. Дитя неразумное, ей-богу.
— Э-э! — отмахнулся Фома и вопрошающе глянул на меня: как, дескать, быть?
— Надо искать, — сказал я.
— Придет, поди, — Фома с тоской поглядел на теплую голландку, но тут же застегнул полушубок на все крючки и побежал на улицу.
— Шальной человек, ей-богу, — засмеялась старуха. — Всегда будто выпимши. Все у их в семье такие. Отцу этого Фомы, Прохорычу, считай, за семьдесят перевалило, а ему только и делов, что хиханьки да хахоньки.
Собрались на лекцию не в семь, как намечалось, а уж в девятом часу — в деревнях почему-то частенько собираются с опозданием. Люди были чисто одеты, оживленны и немного чопорны, будто собрались на праздник. Рассыпаясь предо мною в любезностях, завклубом провел по трибуне ладонью — нет ли пыли, водрузил на сцену столик, покрыл его красной скатертью, поставил графин с водой и воссел с весьма строгим видом. Все бы ладно. Но мне было как-то не по себе, и всему виной этот упрямый парнишка Мишка.