Выбрать главу

Поскольку я решился в этих записках видеть себя в истинном свете, должен признаться, что теперь придаю еде большое значение. Деловые застолья, обильные и изысканные, — их у меня в жизни, несомненно, были тысячи. Но они проходили рассеянно, без подлинного наслаждения пищей, поскольку я всегда спешил перейти к кофе и сигарам, чтобы обсудить условия ожидаемого контракта. Теперь же я должен избегать всего, что содержит крахмал, жиры и не знаю что еще… список запрещенных продуктов лежит у меня в бумажнике рядом с карточкой, где обозначена моя группа крови; но я с постыдной жадностью поглощаю закуски, которые мне еще дозволены. Подумать только, какое же падение — эта постоянная забота о собственной персоне! Это внутреннее око, постоянно направленное на себя. Итак, в полдень обитатели пансиона группками направляются в столовую. Она длинная и светлая, как на пассажирском пароходе. Маленькие столы, цветы, приятная музыка. Дамы всегда элегантны и слегка пугают своими белыми лицами грустных клоунов. Мужчины, смирившись со своими морщинами, лысинами, животиками, всегда радостно спешат ознакомиться с меню. Это меню — целая поэма. Напечатано на бумаге типа веленевой. «Гибискусы». Нигде не говорится, что это дом для престарелых. Всем известно, что «Гибискусы» — название роскошного дома для богатых стариков. Так что необходимости расшифровывать его название нет. Следует перечень сладостей, предлагаемых его обитателям. Шеф-повар знает их вкусы. Начинается обмен секретными признаниями: «Это блюдо, запеченное в тесте, — просто объедение, вот увидите… Припоминаю, однажды на борту „Нормандии“…» Им годится любой предлог, чтобы вспомнить молодость. Я занимаю свое место рядом с Жонкьером слева и Вильбером визави. Наш столик — сиротский. Его так прозвали — естественно, я узнал это от Клеманс, — поскольку нас никто не навещает. У Жонкьера из родственников остался только брат, который живет близ Лилля. А у Вильбера есть приемный сын, с которым он в ссоре, что меня не удивляет при его неуживчивом характере. Нас соединил случай, но совсем не сблизил. Мы относимся друг к другу терпимо, что неплохо уже само по себе.

Обед тянется долго. У Жонкьера плохие зубы, у Вильбера — язва двенадцатиперстной кишки. Он говорит об этой язве так часто, что она стала как бы нашим четвертым сотрапезником справа от меня. Жонкьер пьет то бордо, то бургундское. Он не упускает случая обсудить качество вина, щеголяя терминами заправского дегустатора, и всегда угощает Вильбера, который с досадой отказывается.

— Извините, — говорит Жонкьер, — правда, ведь вы не можете себе этого позволить… Жаль!

Такая сцена повторяется почти при каждой трапезе, делая их просто убийственными. Я еще вспомню об этом дальше, поскольку они влияют на решение, которое я, возможно, приму. А пока я только хочу наглядно представить, без всякой жалости — к чему тут жалость? — то, что можно назвать содержанием моего дня, именно потому, что мой день лишен всякого содержания, он не являет собой ничего иного, кроме абсолютной пустоты; это какое-то бесплодное и мертвое пространство, на котором мои шаги сегодня продолжают вчерашние, позавчерашние и так до бесконечности…

Наконец, предшествуя кофе, наступает время принятия лекарств. Перед Вильбером на столе лежат коробочки, бутылочки, флакончики, расположенные как фишки домино. Он ковыряется в них с кислой миной.

— Вы в них не запутываетесь? — спрашивает Жонкьер.

Но Вильбер не отвечает. Он вынул из уха пробку слухового аппарата. Когда мы ему надоедаем, он заслоняется своей глухотой. Его больше с нами нет. Он смешивает свои порошки, измельчает или дробит свои таблетки, с отвращением запивая водой, тщательно вытирает усы, приоткрывая в уголке рта зубы, похожие на старые кости. Потом нащупывает ладонью крошки вокруг тарелки, собирает их в кучу и заглатывает. Подают кофе. Жонкьер встает.

— Кофе не для меня… из-за давления.

Невозможно не знать, что у него повышенное давление, — он оповещает об этом всех и каждого. Свое давление он выставляет напоказ больше, нежели орден Почетного легиона. Я пью свой кофе маленькими глотками, желая продлить удовольствие. Я не возражаю против дремоты, которая обволакивает меня туманом блаженного состояния. Вильбер набивает трубку. Он курит, глаза его мутнеют. Несомненно, он тоже задается вопросом, чем бы ему заняться во второй половине дня. В июне послеполуденное время длится нескончаемо. Люди полагают, что время однородно, как если бы один час равнялся другому. Чистая иллюзия! Днем, с двух до четырех, время застывает. Не для всех, так как в гостиной дамы болтают без умолку, никогда не уставая. Для меня же это сущая пытка.