— Ох, Виктор, хотел бы я, чтобы мой сын вас послушал.
— А что с ним? — спросил я, заранее угадывая ответ.
— Ничего особенного. Торгует тряпками в бутике, меня считает мастодонтом. Правда, когда Леонид Фомич взял меня садовником, снова зауважал. А мне такое уважение…
— Пал Палыч, а как вы познакомились с Оболдуевым?
— О-о, курьёзный случай, но не могу рассказать. Не мой секрет…
Как все истинные интеллигенты минувшей эпохи, он был пуглив и трепетен, на его лице словно навеки застыло выражение: ох, придут за нами, не сегодня завтра обязательно придут. Повсюду им мерещилась кожаная куртка чекиста или, как нынче, окровавленный нож бандита.
По-доброму отнёсся ко мне и управляющий поместьем Осип Фёдорович Мендельсон. Старательно изображавший чопорного англосакса, на самом деле был он из обрусевших немцев с солидной примесью удалой еврейской крови. Первые дни я его сторонился, полагая не без оснований, что о каждом моём неверном шаге он непременно доложит хозяину, но как-то вечером в каминном зале мы неожиданно разговорились за пинтой горьковатого эля, попахивающего дымком. У нас нашлись общие интересы: и он, и я в своё время отдали дань учению Рериха-Блаватской, потом разочаровались в нём, и сейчас оба тяготели к традиционным христианским ценностям. Меня поразило, когда он небрежно, вроде бы ни к селу ни к городу заметил:
— Вы, Виктор Николаевич, умеете ловко приспосабливаться к собеседнику, меняете типажи, но не утруждайте себя понапрасну. При дворе господина Оболдуева это ни к чему.
— Что вы имеете в виду, Осип Фёдорович? — растерянно спросил я, задетый не столько смыслом фразы, сколько озорной искрой, блеснувшей в чёрных глазах.
— Да уж то, Виктор Николаевич, что как ни силься, судьбу не объедешь на кривой. Господин Оболдуев для всех нас и есть общая судьба.
— Допустим, так. Но с чего вы взяли, что я меняю личины?
— Не смущайтесь, Виктор, это естественно. Кто не умеет приспосабливаться, тот для жизни непригоден. Бракованный материал. В соответствии с законами природы и звери, и рыбы, и растения — все так или иначе маскируют свою истинную сущность. Меняют цвета, запахи, даже размеры… Завёл я речь об этом единственно из дружеского чувства, чтобы вы поняли: здешнее наше положение не требует дополнительных усилий для самосохранения. Напротив. Чем натуральнее будете себя вести, тем скорее заслужите расположение Леонида Фомича.
— Это так важно — заслужить его расположение?
— А как же! — Мендельсон посмотрел на меня так, будто пытался понять, не шучу ли я. — Во первых, он нам платит. Во-вторых, никому я не пожелал бы испытать на себе его гнев. Всегда, разумеется, справедливый, но ужасный.
В таком духе, с затейливым подтекстом протекали наши беседы, даже на отвлечённые темы, допустим, о некоторых христианских догматах, которые мы трактовали по-разному. Осип Фёдорович был непростой человек, мне ни разу не удалось заглянуть в его прошлое, где, вероятно, было много тёмных пятен, если судить по случайным оговоркам. Вдобавок он, конечно, наушничал, но это как бы входило в обязанности управляющего, тут не на что было обижаться. Но погубить меня он не хотел, в этом я был уверен. Захоти — не сомневаюсь, давно сделал бы.
Был ещё человек, с которым мы успели подружиться, — повариха баба Груня. Женщина смурная, чудная, лет около пятидесяти. Весь её облик простой русской бабы противоречил духу помещичьей усадьбы в западном варианте. Незатейливые наряды — цветастый передник, длинные плиссированные юбки, модные сто лет назад жакеты с отложными воротниками, розан в волосах — добавляли несуразицы в её внешность, и я поначалу недоумевал, как она оказалась на кухне у миллионера-англомана. Всё-таки он мог подобрать себе что-нибудь более приличное, выписать повара из Шотландии или, на худой конец, взять грузина или турка. Ларчик, как обычно, просто открывался: баба Груня была поварихой от Бога, как другие бывают прирождёнными художниками или хирургами, умела приготовить любое блюдо, от черепахового супа до рябчиков на вертеле, да так, что гости Леонида Фомича, в основном представители новорусской элиты, пальчики облизывали, стонали от восторга и умоляли уступить кудесницу за любые деньги. Добавлю, и нашёл её Оболдуев не на помойке, а в ресторане «Палац-отеля», где она руководила поварским коллективом аж в тридцать человек. Сманил её оттуда не деньгами, а вольной волюшкой. В «Палац-отеле» баба Груня не прижилась, всегда чувствовала себя не в своей тарелке и помирала от тоски. Оболдуев повязал её крепко, купив ей в ближайшей деревеньке Захаркино деревянный дом с пристройками и с подсобным участком в тридцать соток. И хотя теперь у неё было только два помощника-поварёнка и корячиться приходилось втрое тяжелее, чем в «Палац-отеле», да ещё разрываться между кухней и деревенским домом, баба Груня впервые, как она говорила, почувствовала себя счастливым человеком.
Ко мне баба Груня отнеслась с жалостью, с первого взгляда почему-то решив, что я чахоточный. Мне тоже как-то сразу приглянулось её круглое, покрытое оспинами лицо, обветренное и навеки сожжённое печным жаром. Когда бы я ни заглянул на кухню, меня поджидали горячие пироги и жбан с медовухой. По твёрдому убеждению бабы Груни, именно это сочетание, да ещё с добавлением настойки чеснока с алоэ, способно поднять на ноги самого запущенного страдальца. Ни в какие аптечные лекарства она, естественно, не верила.
Разговаривали мы, как правило, о её незаладившейся личной жизни. Пока я лакомился пирогами и медовухой, баба Груня сидела напротив, подперев пухлый подбородок кулачками, скорбно покачивая головой, туго замотанной алой косынкой с вензелем английского королевского дома. Я задавал наводящий вопрос, баба Груня отвечала сперва неохотно, затем постепенно увлекалась воспоминаниями и с милой, застенчивой улыбкой разматывала заново нить своей постылой бабьей судьбы.
Никогда ей не везло с мужиками, и всё потому, что чересчур им благоволила. Первый муж ей попался хороший, из себя видный, офицер из Мытищинского гарнизона, но оказался таким пьяницей — не приведи Господь. Груня сама тогда жила в Мытищах и только начинала поварскую карьеру, торговала горячими пирожками возле гарнизонной проходной. Там и познакомилась с суженым, но из вооружённых сил его вскоре после свадьбы попёрли. На дворе ещё стояла худая коммунячья пора, сильно пьющих в армии не держали, избавлялись от них. После демобилизации лейтенант Шурик, голубоглазый ангел, взялся керосинить уже всерьёз и буквально за год пропил всё, что смог: холодильник, телевизор, приёмник, своё и женино барахло, налакался с друзьями тормозной жидкости, отлакировал её пивом и в тяжких мучениях, но без особых сожалений покинул земную юдоль. На прощание через стоны и боль успел покаяться перед любимой супругой за то, что поломал ей жизнь, уродившись алкашом. От страшного потрясения у Груни случился выкидыш, да так неудачно, что после не могло быть детей. Второй раз вышла замуж уже за сорок, потеряв всякую надежду. И как-то играючи. Подружка пригласила встречать Новый год в клуб завода «Каучук», где собрались господа разных сословий, от новомодных брокеров до простых инженеров, что по тем временам ещё было возможно. Груня веселилась от души — пила, плясала, орала частушки, — потому что кто на неё позарится, на рябую, толстую и старую. Но всё же нашёлся ухарь, который позарился, да не какой-нибудь проходимец, а владелец бистро «Килиманджаро» на Садовом кольце и пяти палаток на Даниловском рынке. При этом не занюханный руссиянин без зубов, а достопочтенный, всеми уважаемый выходец с Кавказа, с золотой серьгой в ухе. Груня, пьяная и счастливая, уже собиралась домой, когда он присоседился к ней с шампанским в руке и завёл учтивый разговор. С неё хмель и дурь разом слетели, когда прислушалась к тому, что он говорил. Любезный горец признался, что наблюдал за ней весь вечер и пришёл к твёрдому убеждению, что такую женщину он искал всю жизнь. Больше того, он успел навести справки у подруги и узнал, что Груня знатная повариха и вообще привержена к домашнему очагу, хотя и безмозглая руссиянка. Поэтому он с чистой душой предлагает ей руку и сердце, а для скрепления союза дарит вот эти драгоценные серёжки с бирюзовыми камушками… Шёл межеумочный период между пребыванием на троне «лучшего немца» Горби, который уже получил пинка под зад, и окончательным воцарением пьяного Бориски, приведшего с собой несметную рать молодых чикагских реформаторов; независимые, свободолюбивые жители гор ещё только приглядывались, принюхивались к ничейной Москве, готовясь к набегу, и предпочитали жениться на аборигенках, вместо того чтобы брать их в рабыни, как в последующие годы. Груня второй раз за вечер захмелела, но теперь не от вина, а от умиления: никто отродясь не делал ей подарков, если не считать случая, когда первый муж, куражась, прицепил к её кофте погон, а после заставил маршировать мимо него, отдавая честь и выкрикивая: «Слава героям Шипки!»