— Что это? Я же не пёс подзаборный, в конце концов.
— Ну-ка, ну-ка… — Герман Исакович ложкой подцепил серое, вроде каши, вещество, слизнул чуток, почмокал. — Ачто? Вроде ничего. Мясцом отдаёт. Где взяла, голубушка?
— Как где? На кухне. Что дали, то принесла.
Жрать всё-таки хотелось, сгоряча я сунул в пасть краюху, откусил, прожевал — и тут же вывернуло наизнанку. Хлеб был сдобрен чем-то вроде машинного масла. Так меня не трепало даже после доброй попойки. Изо рта вместе с горечью хлынула коричневая пена и какие-то желеобразные сгустки.
— Голубчик вы мой, — забеспокоился Герман Исакович. — Может, не надо так спешить?
Отдышавшись, с проступившими слезами, я угрюмо заметил:
— Если вы этими паскудными штучками намерены лишить меня воли, зря стараетесь. У меня её отродясь не было.
— Известное дело. Откуда ей взяться у руссиянского писателя?.. Но я бы вам, Виктор, от всей души посоветовал: не упрямьтесь. Черкните расписочку — и все беды останутся в прошлом. А так только хуже будет для всех.
— Мне надо подумать.
— Это сколько угодно, хоть до завтрашнего дня… Пойдём, Светочка, грех мешать. Господин писатель думать будут…
— А что же с кашкой? — растерялась девушка. — Кашку забрать? Господин писатель, вы не станете больше кушать?
У меня было огромное желание влепить тарелку в её смеющееся хорошенькое личико, но я его переборол. Они так славно на пару потешались надо мной, но ведь тем же самым до поры до времени занимался и Гарий Наумович, юрист «Голиафа»…
Проснулся я оттого, что где-то рядом мыши скреблись. Горожанин, я ни разу не слышал, как скребутся мыши, но первая мысль была именно такая: мыши. Тусклая лампочка всё так же мерцала под потолком, и я не мог понять, сейчас день или ночь. Но тревожное ощущение неопределённости во времени было ничто по сравнению с терзавшей меня жаждой. По кишкам словно провели наждаком, и во рту скопились горы пыли. Я кое-как собрал и протолкнул в горло капельку сухой слюны.
Скрип, как ногтем по стеклу, усилился и шёл явно от двери. Я тупо смотрел на неё, потом сказал:
— Войдите, не заперто.
Дверь отворилась (или сдвинулась?), и в образовавшуюся щель проскользнула Лиза. Осторожно прикрыв за собой дверь, она одним махом перескочила комнату и очутилась у меня на груди. Замолотила крепкими кулачками.
— Не верю, слышите, Виктор? Не верю, не верю!
— Во что не веришь, малышка? — Я деликатно прижал её к себе, чтобы успокоилась. Если это был сон, то самый сладкий из всех, какие довелось увидеть в жизни.
— Не верю, что вы это сделали.
— Что сделал?
— Убили Верещагина. Он подонок, подлец, но вы не могли это сделать… Скажите, что это неправда!..
— Так ты из-за этого переживаешь? Конечно, неправда, и правдой не может быть никогда. Странно, что усомнилась.
— Я усомнилась? — Она отстранилась, и я разжал руки. — С чего вы взяли? Я просто хотела услышать это от вас. Теперь утром пойду к папе и всё ему расскажу. Он найдёт того, кто вас оклеветал, будьте уверены.
— Утром? Значит, сейчас ночь?
— Разумеется… Что с вами, Виктор?
В ту же секунду я осознал, чем грозит её визит.
— Кто-нибудь видел, как ты пришла сюда?
— Нет, вроде нет.
— Что значит «вроде»? Ты прошла по всему дому ночью, и никто тебя не заметил? Здесь повсюду глаза и уши.
— Я… Ну я… не особенно задумывалась об этом…
— В твоём возрасте, Лиза, пора бы научиться задумываться кое о чём.
В бездонных глазах забрезжила обида.
— Вы как-то странно со мной разговариваете. Разве я виновата… Ох, простите меня! Я бездушная девчонка-эгоистка. Я даже не спросила, как вы себя чувствуете.
— Пить хочется, спасу нет.
Я не успел удержать, она метнулась к двери…. Вернулась не скоро, не меньше получаса прошло, зато счастливая, улыбающаяся. Из плетёной корзинки достала пластиковую бутылку кваса «Очаково», бутылку портвейна, а также уставила стол всевозможной снедью: бутерброды с рыбой и с бужениной, яблоки, апельсины… Богатый улов. Опережая мои упрёки, уверила:
— Никто не видел, нет, нет… Это всё из кладовки.
Можно подумать, кладовка на Луне и она слетала туда в шапке-невидимке.
— Пейте, Виктор, что же не пьёте? — И потянулась сама открывать бутылку с квасом. От радости вся светилась, у меня язык не повернулся сказать какую-нибудь гадость.
Вскоре мы сидели рядышком на топчане и ворковали, как два голубка. Идиллию нарушало лишь какое-то злобное и громкое бурчание у меня в брюхе, с чем я никак не мог справиться. Но после того, как осушил полбутылки массандровского портвешка, оно утихло. Со стороны мы, наверное, походили на влюблённых заговорщиков, какими, возможно, и были на самом деле, но никак не на учителя с прилежной ученицей. В голове у меня мелькнула мысль, что если нас отслеживают, то мне каюк (как будто до этого не был каюк), но мелькнула как-то необременительно, не страшно. Пожалуй, впервые за последние дни я чувствовал себя вопреки обстоятельствам сносно; больше того, рядом с этой необыкновенной девушкой испытывал приливы душевной размягчённости, свидетельствовавшей разве что о сумеречном состоянии рассудка. Не удивляло меня и то, что сначала мы сидели далеко друг от друга, но как-то незаметно, дюйм за дюймом сближались и сближались, словно под воздействием загадочной вибрации, и наконец её мягкая ладошка, как тёплый воробышек, затихла в моей руке.
— Конечно, Лизетта, — говорил я при этом со строгим выражением лица и занудным голосом, — твой поступок нельзя назвать адекватным. Ни в коем случае не следовало сюда являться, да ещё среди ночи. Что подумает папочка, когда ему доложат? Я тебе скажу — он безусловно решит, что я негодяй, воспользовался твоей юной доверчивостью, чтобы, чтобы…
— Что же вы, договаривайте, раз уж начали.
— Заманил, чтобы соблазнить, что ещё?
— Но ведь у вас и в мыслях этого нет, не правда ли? Чего же бояться?
— Конечно, нет, — сказал я, крепче стиснув её ладошку, будто в забытьи. — Но это ничего не значит. Если мы не хотим дать пищу кривотолкам, следует соблюдать предельную осторожность.
— Признайтесь, Виктор, вы считаете меня молоденькой дурочкой, да?
— Не совсем понимаю… — В это мгновение — о боже! — нас прижало боками, как если бы топчан провалился посередине.
— Виктор, чего вы боитесь?
— В каком смысле?
— Вы робеете, как первоклассник на свидании с девочкой из детского сада. И вообще, мне кажется, ведёте не совсем честную игру.
— Лиза, ты хоть вдумываешься в то, что говоришь?
В её глазах шалый блеск.
— Да, вдумываюсь. Почему не сказать, что у вас есть женщина, которую вы любите?
— Лиза!
— Хотите, чтобы я первая призналась? Да?
Разговор превратился в издёвку над здравым смыслом, но в действительности не это меня смущало, а то, что каким-то загадочным образом нас опять притиснуло друг к другу и её губы… Будучи человеком, склонным действовать по наитию, я поцеловал её. Лиза пылко ответила. После чего некоторое время мы молча с энтузиазмом предавались взаимным ласкам, и дело зашло довольно далеко, при этом я пыхтел, как паровоз, голова кружилась и в брюхе опять позорно заурчало. Лиза вдруг вырвалась из моих объятий и гибко переместилась на табурет. Растрёпанная и раскрасневшаяся, торжествующе изрекла:
— Вот видите, видите!.. Вы любите меня, любите, да?
— Возможно, — сказал я. — Но что из этого следует? Об этом и думать смешно.
— Почему? Не подхожу вам по возрасту?
— Лиза, давай успокоимся и поговорим здраво.
— Давайте.
— Меня втянули в какую-то нелепую зловещую историю, и я ума не приложу, кому и зачем это понадобилось.
— Но если вы не убивали…
— Подожди, Лиза, послушай меня…
Я рассказал всё как на духу. Может быть, с излишне живописными подробностями. Утаил лишь то, как её папа велел переспать с Ариной Буркиной, и, разумеется, про отношения с Изаурой Петровной. Но и того, что рассказал, оказалось достаточно, чтобы она притихла. Часики на её руке показывали половину четвёртого утра. Я надеялся, если её до сих пор не хватились, то не хватятся вовсе.