– Я знаю, – сказала она. – Вы уже говорили. Я тоже люблю. Не знаю даже, почему их покидают, но такое случается. Не знаю, зачем я сама от них уезжала, ведь рядом с ними я всегда была так счастлива. Продолжайте.
– Мы были первыми американцами, которых они видели с начала войны. В том заведении было полно беженцев, которые пытались попасть в Швейцарию. Швейцария была рукой подать, но им туда было не проникнуть. Там был основной зал, со скатертями и серебром, с девяностолетними официантами в черных куртках, как у французских официантов в бистро, а еще имелся бар – в другой комнате с видом на реку. В суматохе, вызванной появлением двух вооруженных американских офицеров, девушки исчезли в баре. Нас торжественно провели в зал, где все старались не смотреть в нашу сторону, а официант подошел принять у нас заказ, словно ничего из ряда вон выходящего не происходило.
Нам могли предложить только курицу, суп и хлеб, что по тем временам было немало. Имелось и вино, но мы не могли выпить больше бокала. Мы не знали, кто там вокруг. Немецкая армия еще могла стрелять, мы были в Германии, а лишний бокал вина не стоит того, чтобы ради него умереть. Когда мы сделали заказ, мой друг сказал: «А где же девушки? Почему мы не пригласили к себе за стол? Еда здесь получше будет, если только не отравлена». Я вскочил. «Bitte, essen mit uns», – сказал я своему другу, чтобы проверить, правильно ли это и годится ли, а потом ушел, не дожидаясь ответа, потому что и так понял, что годится. Я прошел через зал, твердя: Bitte, essen mit uns, Bitte, essen mit uns, – а потом открыл занавешенную стеклянную дверь в бар с видом на реку. Девушки сидели за деревянным столом, одни, потому что бар был закрыт. У них не хватало денег купить какой-нибудь еды. Глядя на них, я чувствовал, что люблю их за то, кем они были, за то, что им пришлось пережить, и за то, что им еще предстояло пережить. У одной из них был глубокий шрам на щеке. Я упоминал о ней, когда мы познакомились.
– Да.
– Это не имело значения. Очарование молодости все равно было при ней. Они были рады поесть вместе с нами, вообще поесть. Помню, как они развеселились, когда я на своем убогом немецком попросил их к нам присоединиться. И помню, как сверкало на реке солнце, ослепляя меня и согревая комнату. Река перед самым впадением в водохранилище становилась мелкой и текла по руслу, выложенному маленькими округлыми камнями, цветом и размытостью похожими на косяк рыбы. Многогранники света подсвечивали обеих девушек, играли в их волосах. Нас тогда легко могли убить, потому что за обедом мы обо всем позабыли. Все мы четверо не умолкали, мой друг переводил, я говорил на ломаном немецком, девушки – на ломаном английском, все вместе – на плохом французском… То они, то мы уточняли значение какого-нибудь слова и устремлялись дальше. Это означало конец войны, восстановление всего… восстановление любви и доброты, обретение ими своего законного места. Естественно, мы должны были за них заплатить, и они оказались у нас в долгу. Мы завоевывали – в буквальном смысле слова – их страну. Мы подобрали их на дороге, накормили, держали их под своей защитой. Когда подошел официант и мы заплатили ему в долларах, которые он взял с такой готовностью, что было ясно: войну они проиграли, я посмотрел на девушек, и выражение их лиц говорило о том, что счет сейчас же будет оплачен. Вся легкость, которую я ощущал, вдруг исчезла. Что я могу сказать? – Он замялся и отвел взгляд, а затем снова обратил его на Кэтрин. – Когда кого-то любишь, пусть даже это всего лишь увлечение, пусть даже всего лишь огромное уважение, меньше всего хочется подчинения, обязательства, страха, оплаты. Я подумал про себя, что никогда не хотел бы снова увидеть такое выражение. Никогда.