В этой невозможности я убедился на собственном опыте. Среди полного моего одиночества Рокамболь окружил меня такою чепухой и в такое короткое время, что я, сам не замечая этого, рад был принять эту чепуху за действительность (так как настоящую-то действительность я старался забыть) – и зачитался… Когда под конец третьего тома Рокамболю пришлось плохо (ему обожгли рожу порохом), я очень его жалел, и жалел потому, что боялся: ну-ко, он не переживет, и я останусь один?.. К великой моей радости, Тимофей, возвратясь из книжной лавки, подал мне продолжение, называвшееся «Воскресший Рокамболь», с пометкою том 1-й. «Э, – подумал я, обрадовавшись: – том первый! стало быть, их пойдет еще много», – и с величайшею радостию принялся за чтение… Оказалось, что рожу Рокамболю вылечили как нельзя лучше (я почувствовал уважение к науке), и он снова пошел в ход, а я с легким сердцем поплелся за ним… Но под конец третьего тома положение мое сделалось весьма затруднительным… На сцене явился русский казак, ростом в полторы сажени, с кулаками по полупуду, а то по целому пуду, и я видел, что теперь Рокамболю предстоит явная смерть… Действительно, казак бросил Рокамболя в воду… Я все ждал, что он как-нибудь выплывет, но автор заставил испытать мое чувство глубокой жалости, на целом десятке страниц поддерживая эту надежду, и под конец объявил, что – не выплыл. Под этим подписано «конец». Я почувствовал, что и мне теперь – «конец». Тимофей понес книги в лавку, а я вновь должен был отдаться уж настоящей действительности, что, после столь отдаленных странствований, казалось поистине невыносимым… Что делать? думал я…
Поистине неописуемое счастие испытал я, когда Тимофей возвратился из лавки с запиской, в которой было оказано: «Ево ище много будет, воскрещева… Как отдаст Животов, биззамедления предоставлю. Покудова посылаю журнал; Будет вторительно воскресать в пяти частях». Точно манна небесная была для меня эта записка. Уж как я был благодарен этому «книжному лавочнику»! Я знал его, этого придурковатого мещанина, приютившегося на базаре в маленькой лавчонке с разного мелочью (табак, спички), покупавшего у гимназистов книги и снабжавшего чтением бедный люд. Тимофей сказал мне, что этот лавочник – все тот же самый; «пьет шибко! – прибавил он, – а человек ничего…» Надо быть золотым человеком, чтобы так понять тоску читателя и предупредить его, чтобы он не скучал, что еще будет много «ево», «воскрещева»… Сколько добра сделал на своем веку этот человек, подумал я, и сколько перенес он всякого горя. Один лавочник, торгующий папиросами, у которого нанимает он уголок для своих книг, один этот лавочник вот уже лет двадцать ругает его за то, что у него нет никакой торговли, так как действительно ее нет: книгу возьмут и не отдадут; это – уж такой провинциальный закон… А он все терпит, все похлопывает пальцем по обертке «Тайн мадридского двора»[3] – и читает о них лекцию и табачному лавочнику, и писцу с почты, и мещанину, который хочет «почитаться» чего-нибудь…
Воспоминания о книжной лавке на толкучке, о вечно красном носе ее хозяина, о его страсти к литературе и его литературных мнениях снова повернули мою мысль на старое, на прошлое, и я, чтобы забыться, волей-неволей взялся за книгу, которую принес мне Тимофей вместе с запиской… Это был один из старых нумеров лучшего русского журнала… Все было знакомо, прочитано; один вид и формат страниц, одни названия статей сразу напоминали необычайно много, что, после Рокамболя, после полного забвения действительности, было вовсе некстати… Что-нибудь, однако же, надо было делать с этой книгой, она была у меня в руках… После Рокамболя, который меня совершенно вывихнул, перевернул вверх ногами «вся внутренняя моя», мне и тут, в этой очень дорогой книге, хотелось отыскать что-нибудь такое, что бы хоть отчасти поддерживало эту вывихнутость, что-нибудь такое, что бы не имело с действительностию никакого соответствия… И, к великому моему удовольствию, я действительно нашел в ней, именно теперь, ни с чем не соответственную страничку… «Парижские моды», – прочитал я – и обрадовался. «Вот, – подумал я, – штука, которую я никогда не читал… «Моды»! В этаком журнале!.. Это что-то, должно быть, очень интересное… «На последнем придворном балу в Тюйльери[4] белый фай окончательно затмил собою атлас… Герцогиня де Б***, вопреки существовавшим предрассудкам, вновь ввела в употребление живые цветы и тем самым навсегда упрочила за собою авторитет изящного вкуса, наряду с своей высокой покровительницей, императрицей Евгенией[5], которая, несмотря на кратковременность своего царствования, уже успела далеко двинуть задержанное революцией сложное дело женского туалета… Теперь, когда крахмаленные юбки с таким позором уступают место… и когда «жокей-клуб» поражен в самое сердце ес-букетом, не место было бы задумываться над тем, что должны делать наши соотечественницы… Короче, неизбежность, помимо утреннего неглиже, практиковать также и неглиже вечернее не подлежит уже никакому сомнению. Потребность облагородить вкусы масс сознана учеными всех веков и народов, и графиня де В*** первая показала пример необходимой в этом отношении развязности, граничащей почти с античною наготою… Нельзя не отдать справедливости изящному вкусу французов, неистощимости их фантазии, и вообще нельзя не признать за этими, ныне нашими врагами…»
3