Выбрать главу

А нельзя бросить. Нельзя. Ничего нельзя бросить. Как стиснут человек этим железным «нельзя»! Так же нельзя мне поехать сейчас в Подкаменную, как нельзя пешком идти по воде или, взмахнув руками, подняться в воздух. И меркнет все, тускнеет, мрачнеет.

В клубе почти пусто и радиола играет. Две школьницы танцуют. На сцене несколько шахматистов, и все.

Потолклись мы у дверей: оробели с непривычки — смотрят на нас. Шахматисты обернулись, школьницы перестали кружиться. Это оттого, что у нас вид больно не праздничный, не субботний. В черных жеваных энцефалитках, в порыжелых сапогах и с бородами. Еще в начале сезона договорились, что отпустим бороды. Наперегонки, у кого больше вырастет к осени.

Первым обвыкся Митя — сел играть со здешним парнем. Тот словно из журнала мод вылез: голубой свитер, узкие брюки, ботинки на рифленой подошве. А Митя — борода к самым глазам, лысина, выгоревшая куртка. И ведь не старый вовсе, а лысый. Да. Смешно, какие мы чучела. Ладно, хоть так побыть на людях, да посмотреть, да послушать музыку в настоящем клубе. И электричество светит. И выскобленные полы. И девушки такие нарядные.

Прибавляется народу. Радиолу сменил баянист. Где же он играет? Не видно за танцующими. Спрятался, как птица в листве. Разыщу-ка его. Все равно мне сегодня не веселиться. Пойду через весь этот праздник, свет и духи. Пойду по краю мимо скамеек, унизанных улыбками, серыми глазами и смехом. Посижу рядом с ним.

Люблю баянистов. Что-то есть в них удивительное. Что-то есть в них трогательное. Даже веселое звучит у них с какой-то грустью. Даже неумелые, они влекут к себе. Самые обычные на вид люди, а дотронутся до ладов — и улетают в свой особенный мир, на который ты можешь любоваться лить издалека. Заглянешь в него — и отдалишься от своих тревог, посмотришь на тревоги будто со стороны, и становится легче.

Поэтому я иду к баянисту, ищу его в праздничной кутерьме, высматриваю, откуда же он заливается. А, вот он… Пристроился незаметно на ступеньках сцены. Слепой. Черная косоворотка подпоясана ремешком, потные волосы с проседью причесаны пятерней. Морщинистый лоб. Неровная щетина на щеках. Черные очки в жестяной оправе.

Несчастный какой-то человек. Но по виду никогда не определишь. Поговорить надо, если он разговорчивый. И если не разговорчивый, все равно больше узнаешь, чем по виду. Надо присесть рядом на ступеньку и дотронуться до руки, когда он кончит играть.

Сажусь рядом. Баянист кончает вальс. Он сразу узнал, что я не здешний, но не стал расспрашивать, кто и откуда. Достал серую тряпицу, вытер лоб и отдыхал молча, забывшись. Я думал, он не вспомнит обо мне, такое у него отрешенное лицо. Но он встрепенулся, нашел мою руку и начал рассказывать совсем неожиданное.

Сразу я никак не мог взять в толк, о чем. Ведь тут разговоры всегда о лесосплаве, о буровиках, о зарплате, о геологах и топографах. Обычные наши разговоры. А он заговорил о пианино. Да, о двух пианино, которые должны привезти сюда. Одно для клуба, другое для детского сада. 0 музыке заговорил, о музыкантах, о Бахе, о Лунной сонате… В такие выси не забирался еще ни один из знакомых мне баянистов.

Длинные пальцы перебирали мехи, словно бежали по клавишам, и он уже не казался жалким, он отделился от замусоленной черной косоворотки, от черных очков, отделился от самого себя и оставался самим собой.

Как-то вдруг он. перескочил от Лунной сонаты к холодной клетушке где-то в Москве, у Курского вокзала, в переулке, перескочил лет на тридцать назад. Там он жил у тетки, беспомощный, обреченный на страшную темноту. Было мучительно все — от боли в ещё не заживших глазах до необходимости ощупью находить утром одежду, ощупью пробираться по длинному коридору к умывальнику…

Но мучительнее всего было то последнее, что он видел в своей жизни. Спокойные, деловые лица людей, только что убивших отца. Отец лежал на полу, голова под кроватью. Его, Ваньку Семенова, пятнадцатилетнего мальчишку, держали за руки, заломленные за спину. Он видел все. И поэтому кто-то поднес к его глазам узкий нож…

А вся-то «вина» отца была в том, что он первым вступил в артель. И вышли из лесу остатки какой-то недобитой банды.

В один из жутких, тягучих дней после переезда к тетке в Москву он столкнулся в коридоре со студентом Корецким…

Я сразу вспомнил Аплинский порог и весть о гибели геолога с такой же фамилией, но ничего не сказал музыканту.

Неровно, перескакивая и путаясь в воспоминаниях, он рассказывал о том, как студент незаметно отвлек его от страшных мыслей, от темной пучины. Оказалось, есть иная жизнь, о которой деревенский паренек даже не подозревал. Краешком она приоткрывалась ему через наушники детекторного приемника, через незнакомые шумы улиц, а позже через звуковое кино. И уже в первый год жизни в городе его потянуло к музыке. Удивительно, что первым об этой тяге догадался Корецкий, а не он сам. Догадался и ничего не говорил сначала. Только чаще стал водить в концерты и на галерку в Большой. У Корецкого всегда были контрамарки: он подрабатывал на жизнь статистом в театрах. Потом он добился, чтобы Ваню приняли в музыкальную школу. Так Семенов стал музыкантом.