Нет, я не осмелюсь взять на себя труд и передать в деталях мир человека, с детства променявшего уют зимних вечеров у семейного самовара на остывшую копоть курной печи, что игластым черным инеем холодно осядет к утру на дверь и стены крошечного лесного жилища. Но сейчас мне очень захотелось вспомнить хотя бы отдельные короткие страницы большой книги о промысловой охоте, которая все еще ждет своего сокровенного автора.
Белка и овсяной сноп
Белка ушла от нас в январе. Вслед за санной дорогой она заглянула в светлые сосняки, и вспыхнули тогда над свежим снегом яркие хвостики белки-огневки. Но сосновой шишки оказалось маловато для орды грызунов, и голодные кочевники отправились куда-то дальше.
Дедка Афоня потряс вслед неблагодарным гостям связкой только что добытых шкурок и обозвал нашего доморощенного* лешего самыми последними словами за то, что умудрился он, старый черт, задолжать соседней нечистой силе все стадо непоседливого зверька.
Старый, подслеповатый охотник узнал еще от своего деда, как надо клясть «лешаев» за неразумные поступки, но сколько помнил напутствования своих предков, столько и убеждался, что никакая, даже самая святая крестная сила не поможет задержать бездомную тварь, успевшую уничтожить всю шишку в нашем лесу.
С января по густым ельникам осталась только наша белка. Изредка ее короткий следок встречался около дороги — она больше ходила верхом, стригла елку, собирала смолистые почки, что давало тому же Афоне право утверждать, будто зверек, прописанный у нас, не опускается на землю только потому, что боится его, Афониных, собак.
И правда, с самых крещенских морозов собаки ни разу не подали голоса по белке. Молчали они и летом во время покоса. На покосе собаки забирались от жары в кусты и внимательно поглядывали оттуда, как бы хозяин без них не опорожнил увесистый узелок с обедом, и только изредка, разморенные и ленивые, они поднимались на ноги, чтобы так, для порядка, поворчать на медведя, шастающего по краю острова.
К вечеру, переждав жару, собаки отправлялись поразмяться в тайгу, часто находили в ягодниках глухаря и по всем охотничьим законам от души облаивали его. По редким старательным голосам Пальмухи и Корсонушки дедка Афоня подсчитывал, сколько птиц в выводке на Кривоболоте, сколько таких же глухарей у Светлой ламбы, и, провожая своих собак, подавшихся в лес, с тайной надеждой ждал, что вот-вот заговорят они, расскажут о первом вертлявом госте, снова заглянувшем в наши места… Но собаки обрадовали старика только к ржаному снопу.
Уже косили рожь, когда дедка вдруг забегал, забеспокоился, приволок из кладовки в избу старый тяжелый патронташ из сыромятины, вобравшей в себя с котел дегтя, И разложил на столе позеленевшие от времени латунные гильзы.
Теперь только бы дождаться сентября, дождаться, когда выстоится овес, и если к овсяному снопу белка никуда не уйдет, то быть ей у нас по черной тропе, а к октябрьской, глядишь, и вывесит старик на стене первую сотню добротных шкурок.
Ржаной и овсяной сноп были извечным правилом, имевшим силу закона в наших местах. Если белка появляется на ржаной сноп, это еще не все. Они, эти ранние белки, могут уйти и дальше. Могут подразнить, поманить богатой осенью, побегать даже По крышам домов, позлить собак и вдруг исчезнуть К первым морозам. А вот если появится она, побежит по вершинам вдоль скошенного овсяного клина — наша она тогда, останется, осядет на зиму — и все тут!
На овсяной сноп белка осталась. Но зажировала не на болоте по соснам, а в высоченном чащобном ельнике. Появилась вроде бы надежда, но тут же и исчезла. Попробуй разгляди в момент среди нечесаных ветвей серый комочек на вековой елке. Попробуй достань его оттуда полузарядным выстрелом, что экономно пощелкивал по низкорослым сосенкам. Ну да леший с ней — есть она, и не будет пустого леса, когда за неделю-другую не услышишь в тайге разговора собачек. Неуютно человеку в пустом лесу. Хоть и немного поснимаешь с елок белки, да все веселее нынче ломать ноги по буреломам за куницей.
Чужая тропа
Когда-то Афанасий Тимофеевич был главным по охоте на всю волость. Никому другому не выпадало принести с зимовья столько куницы, никто иной не отваживался уходить в тайгу в одиночку с октября по февраль, и только он умел молча и упрямо заставить лихого заготовителя выложить на край стола все, что причиталось и ему, и соседям за будущие воротники и шапки, идущие первым сортом.
Слава и почтительное уважение ходили за суровым охотником. Но однажды старик вдруг сдал… Долго потом на вечерних беседах у самовара перебирал все детали события, долго еще удивлялись, как это мог он, Афанасий Тимофеевич, согласиться и отдать два десятка куниц по второму сорту.
Заготовитель наезжал в деревню раза два за зиму, прихлебывая, пил чай и, чтобы не выдать своего удивления качеством и количеством добытого, искоса поглядывал на тугие мешки, принесенные из разных изб в дом Афанасия.
Свой товар хозяин дома предъявлял последним. И в этот раз он так же безразлично к деньгам и квитанциям на муку, сахар, боеприпасы велел жене поднести к столу свой узел. Заготовитель, хорошо знавший и великую славу промысловика, и его отменный товар, сбоку пересчитал хвосты и помусолил пальцы, прежде чем взяться за бумажник… Но тут-то и произошло неожиданное.
Афоня вдруг поднялся из-за стола, сгорбился по-стариковски и, покашляв махорочным дымком в подол рубахи, несмело выбрал из груды бархатных коричневых мехов штуку с золотистым отливом.
Никогда раньше он не дотрагивался до пушнины, ставшей товаром. Это разрешалось лишь мальцам, чтобы еще раз здесь, у стола, посмотреть, как заканчивается мудрый лесной труд. Все сидевшие в избе испуганно замолчали. Да что он, спятил, что ли, выжил из ума — хвалиться собрался, когда и так все обхвалено еще с тех пор, как отец передал безусому сыну единственное в доме ружье — шомпольную винтовку?
Нет, Афанасий Тимофеевич не собирался бахвалиться. Он положил на стол выбранную шкурку, медленно ушел за печку и оттуда, будто занятый каким делом, негромко и отрывисто сказал: «Руки тряслись… Три раза палил… По животу дырье решетом».
Заготовитель провел ребром ладони по светлому ворсу брюшка, увидел несколько следов от дроби, отложил из приготовленной стопки денег какие-то рубли, снятые за брак, и успокоил старика: «Да будет тебе, отец. Иди-ка распишись».
Старик успокоился, вышел, взял в руки перо, внимательно посмотрел на бумагу и крупно и старательно вывел на документе: «Получено сполна за все по второму сорту».
Уговорить охотника, что все остальные куньи шкурки отличные, что все хороши, как и раньше, не удалось. Старик, кровью сердца выведя «все по второму сорту», заказал себе дорогу в лес за куницей.
С тех пор Афанасий Тимофеевич стал просто дедкой Афоней, перестал растить для себя от Пальмухи щенков, щедро раздавал их каждому старательному соседу и больше никогда не принимал у себя заготовителя пушнины. Теперь он первым, собрав связки беличьих шкурок, одну-другую штуку выдры или хоря, шел в чужую избу, где вот-вот должен был начаться малый пушной аукцион. Но по-прежнему старик никогда не торопился к столу, дожидался, когда соберут у всех, ощупывал привычными глазами ворс и мездру, ревностно следил, чтобы кто-нибудь не подсунул человеку решета или худобы, взятой не в срок, вместо пушнины, и лишь потом гордо, но и немного смущенно вытаскивал из мешка связки серых и огненных белок.
С того случая Афоня не ходил на зиму в лес один. Еще с лета он набивался в напарники к кому-нибудь из мужиков, а если его соглашались взять, радовался, как дитя, и уговаривал напарника пойти на зимовье именно в его избушку, на его тропы.
Личные владения в тайге навсегда остались за старым охотником — на них никто не посягал, сам Афоня никому не предлагал их — и вечный строгий закон, закон чужой охотничьей тропы, продолжал жить в нашей тайге.