Силин оглядел свой выходной китель, начищенные ботинки и подумал: «А ведь собирался-то не к диспетчеру Селезневу…» Посмотрел на кофейный костюм Журина и окончательно утвердился в мысли, что собирались именно на «Орел». Конечно же, на «Орел». И Матюшин знал, что на «Орел», и нечего было лицемерить. Когда «Орел» в порту, мимо не пройдешь — это ясно.
Он посмотрел на Марусю, говорившую с Федоровной, на ее зефирное лицо, полное плечо, и все вокруг приобрело особый, какой-то пряный и притягательный вкус. Не потому, что Маруся очень уж понравилась, а потому, что она была неким завитком на роскошной картине, называвшейся «Орел». Наткнуться на такую картину в Ледовитом океане, в бухте, образованной тундрой и камнем, — одно удивление, и действовала такая неожиданность расслабляюще. Он понимал это, а противиться уже не мог. Компас показывал ложный курс, но девиацию устранять не хотелось…
Потом они очутились на палубе, пронизанной вихрями ресторанных запахов и звуков. В голове все слегка покачнулось и поплыло. Перед глазами Силина еще стоял облик Маруси… но ее уже не было, а осталась вылизанная палуба, зеркальные стекла и занавеси за ними, как туман, где растворяются столики и контуры людских фигур.
— Сначала ко мне, только так! — говорит Семенов и берет гостей под руки.
Они идут по мягкому ковру салона, по коридору, отсвечивающему полированными панелями красного дерева. Массивная дверь, блестящая, как зеркало, ручка литой отчищенной латуни.
— Прошу! — Семенов щелкает замком.
Просторная каюта, стол, тяжелая скатерть, пепельница — беломраморный медведь с мордой, испачканной пеплом.
Шурин садится, распечатывает коробку сигарет «Друг» и, закинув ногу на ногу, с обычным подчеркнутым вниманием вставляет сигарету в пенковый мундштук. Он словно в своей каюте, будто век тут прожил. Силин, несмотря на внутреннее расположение к происходящему, чувствует некоторую стесненность и стоит с нераскуренной сигаретой в пальцах. Между тем Семенов уже открыл полированный шкаф и зазвенел посудой.
Журин вставил, наконец, сигарету, полюбовался мундштуком, откинулся к спинке стула, глядя в потолок, выкатил изо рта клубочек дыма и вкусно его проглотил. Четыре пятнышка на брюках подсохли и почти исчезли. Это дополнило благодушное настроение, ставшее совсем безмятежным. Краем глаза Журин с удовольствием наблюдал, как на темном шелке скатерти поблескивают три крупные рюмки, поставленные Семеновым, как появились темно-синие, с золотом тарелочки, как по-щучьи остро блеснули вилки и ножи, как проплыл в середину хрустальный судок с крупно нарезанными свежими огурцами, перебившими весенним запахом табачный дым, как засветилась тусклым золотом коробка со шпротами и масляно улыбнулась малосольная нельма, как встала с краю плетенная из бамбука корзиночка с хлебом.
Затем, защелкнув верхние створки шкафа, Семенов присел на корточки и открыл узкую дверцу внизу. Довольно долго он находился в раздумье, пробегая глазами какие-то одному ему видные предметы. Журин и Силин знали, конечно, что это за предметы, но и виду не подали, что заметили раздумье хозяина.
Силин закурил в конце концов, сел на низкий диванчик, привинченный к полу медными винтами, и, сам того не желая, вдруг спросил:
— Думаешь, сальник протерпит до конца рейса?
Механик непонимающе обернулся и поперхнулся дымом.
— Сальник?.. — Он помедлил и глотнул воздух. — Протерпит…
…Вышли в море в штилевую, редкостную для этих мест погоду. Серая вода, серое небо, серая полоса берега.
Рядом с капитаном в рубке девиатор Слобожанин. Он высок, худ, одет в щегольски подогнанную форму. Раскрыл чемоданчик, перебирает свои магниты, беседует с Силиным. Его сочный, размеренный, словно бы специально поставленный голос распирает рубку, и кажется, что говорит он не для Силина, а для огромного зала, невидимо присутствующего здесь и ловящего каждое слово.
— …Должен сказать, что на выручку «Львицы» ходил сам. Нашли их только по радиопеленгу. Был достаточно плотный туман — они не могли ни определиться, ни подать сигнал ракетой издали. Когда подошли к борту, капитан Голяков сказался больным и остался в каюте. Я близко с ним знаком и поэтому заглянул к нему. Поскольку он и ваш друг, я могу сказать о деталях, которых никто не знает. Он, действительно, лежал и, увидев меня, ни слова не произнеся, заплакал. То есть даже разрыдался. Я присел на койку и, как мог, успокоил его. Последующая проверка компаса показала чрезвычайную девиацию, с которой выходить в море категорически воспрещено. Однако степень девиации капитану не была известна. Единственная его ошибка: потеряв из виду ведущее судно, он продолжал идти, как ему казалось, следом, а надо в таком случае тотчас бросать якорь и ждать. Я оставался у него все время, пока шли к порту. Он повторял одно и то же: «Позор-то какой — заблудился!» Но мне удалось немного его успокоить. Он поднялся в рубку, пробыл там до тех пор, пока бросили якорь, затем опять спустился в каюту и не показывался. Пришлось послать врача, который обнаружил переутомление и выписал микстуру. Голяков, конечно, пить микстуру не стал. Но, представляете, отказался и от коньяка.