— Ну, холера, принимай пасынка! — с этакой разлюбезной речью обратился Ефимыч к корове, подталкивая лосенка под заплот хлева.
Буренка почти по-лошадиному фыркнула, шарахнулась и, явно задрожав, попятилась. Ее страх привел Ефимыча в веселое расположение духа.
— А, ядреный корень, напужалась! Вот то-то и оно! Будешь знать! — злорадно прохрипел он.
Лосенку же корова, верно, приглянулась. Он, расставив слегка ноги, смирно стоял посреди хлева и смотрел на нее с наивным любопытством. Решив в конце концов, что она гораздо больше подходит на роль матери, чем Ефимыч, лосенок, подавшись к пей, заискивающе произнес: «Мбе!» Буренка, отпрянув, забилась в угол.
— Балуй у меня, балуй! — придвинулся к ней Ефимыч с подойником.
Однако напоить пленника молоком оказалось делом невозможным. Дед вначале намочил ему морду, надеясь, что он слижет, но тот, глупый, не догадался. Тогда Ефимыч, начиная сердиться, сунул голову лосенка прямо в ведро. Бедняга захлюпал, зафыркал, стал вырываться. Тут произошло у них что-то вроде борьбы, и молоко разлилось.
В эту самую минуту и случилось с Ефимычем то, что неизбежно должно было случиться как следствие двойного путешествия через озеро, по холодной апрельской водичке: вступило в поясницу. «Ох!» — с некоторым даже удивлением (ибо до сих пор надеялся, что бог милостив, пронесет) сказал Ефимыч и поплелся в избу. С превеликим усилием взобрался на печь и весь остаток дня ворочался там, стонал и охал.
Разломило надолго — это он знал по опыту. Он знал и то, что назавтра будет еще хуже. Выходило, что жизнь окаянная, что бога он чем-то прогневил, что корова будет теперь недоенная и окончательно взбесится, а звереныш сдохнет с голоду. Придется горемычного выпустить на волю. А там он все равно сгинет…
Ввечеру Ефимыч выполз из избушки. В руке он держал прощальный подарок пленнику — посоленный ломоть хлеба.
Дед открыл хлев и увидел там в полумраке нечто такое, что по крайней мере вполовину уменьшило его страдания от поясничной боли. Лосенок, полулежа под брюхом коровы, деловито сосал молоко. Он даже не дрогнул при звуке отворяемой двери, только скосил в сторону Ефимыча упругие уши.
Долгое время никто из окрестного честного народа и ребятишек не знал, что у лесника на положении обыкновенной скотинки проживает редкостный зверь. А откуда и узнаешь? Дед Ефимыч вообще бирюк бирюком (за многие годы не протоптал даже порядочной тропинки до ближайшего Бельмишина), а тут и вовсе перестал показываться в селе. Никому про лосенка сказано не было; сами же люди заподозрить ничего не могли, потому что хватало всякого другого интереса — шел семнадцатый год.
Дед не просто помалкивал. Он скрытничал. Рассохшуюся ограду починил с ненужной, казалось бы, тщательностью; калитку всегда запирал. И если кто из мужиков приходил потолковать насчет дровишек или дельного бревна, то разговоры разговаривать ему приходилось не в усадьбе, а в лесу. К себе старик никого не приглашал.
На первый взгляд непонятно, зачем тут таиться? Не от дурного же глаза берег Ефимыч лосенка — не такой он был человек, не суеверный, говорят, и в бога-то не верил. Но по-видимому, старик ждал от людей чего-то недоброго, оттого и остерегался…
Дряхлая лесникова усадьба с появлением чужеродного жителя приобрела другой вид. Засверкали стекла окон; крытая жухлой дранкой крыша изукрасилась свежими заплатами; выправилось кривое крыльцо; клочья пакли, свисавшие из пазов стен, исчезли. Кроме того, большие изгнившие сани, нелепо громоздившиеся посреди тесного дворика и вечно вызывавшие болезненные столкновения, были наконец изрублены и сожжены. Сделал это Ефимыч под тем предлогом, что зверенышу нет простору побегать — как бы не изломал свои тонкие ножонки.
Преобразования коснулись и самого Ефимыча. Для него отыскалась в недрах сторожки почти новая рубаха голубого цвета. Но не это самое удивительное. В одно прекрасное утро дед вышел в столь необыкновенном виде, что, наверное, ахнули бы деревья, если б имели голоса, — он окоротил бороду!
День Ефимыч обыкновенно начинал встречей с виновником всех этих превращений. Держа руку за спиной, он выходил на крыльцо. Солнце, поднявшись над лесом, старательно пригревало, но еще зябкой была тень под плетнем. Лосенок, заслышав движение, начинал шевелиться на своей подстилке в углу дворика, поднимался и, завидев голубую рубаху, трусил навстречу — сонный, неловкий, с трудом, казалось, державший прямое направление.