Он не с первыми прибыл в Звездный. Были дела дома, да и быстро пошло с этим поселком— «десант», палатки, отряд прямо со съезда комсомола… Суть не в этом. Он не с первыми прибыл сюда, на Таюру, и не с первыми поспешит потом на новую стройку, когда эта пойдет к сдаче.
— Последний год был сдаточным на Хребтовой… Пришлось повертеться. Каждому участку, естественно, хотелось сдать свой пролет как можно лучше. В общем свой путь мы отладили так, что было и «хорошо», но в основном «отлично».
Мы задержались у края сыроватой, дышавшей холодом ямы, заглянули в ее глубину. Под ударом ветра, должно быть, или не выдержав собственной тяжести повалилось стоявшее здесь некогда дерево и могучим, живым плугом своих корней отворотило пласт земли… Осыпались стенки, наплыли края, но на дне покоилась — как и в час падения дерева, как сто, двести лет назад — белесая глыба льда. А стоял июль. Берега Тагоры горели, огнем полыхали купавы, оранжевые «купальницы азиатские», поэтически точно называемые здесь, в Сибири, жарки. Был, как говорят, самый звон сибирского лета, но, глухой к этому звону, покоился в яме коренной заматерелый лед.
И именно лед этот делал валку леса — и без того одно из труднейших дел человеческих — очень сложной задачей на трассе Байкало-Амурской магистрали.
Любые проекты — прокладывается ли магистраль, рождается ли промышленный комплекс, леспромхозы ли пришли добывать древесину — все они в буквальном смысле беспочвенны, если не учтен этот феномен природы — вечная мерзлота. Сибирь стоит на великой ледовой платформе, подтаивающей до некоторой глубины летом и снова мерзлой осенью, зимой и чуть ли не всю весну. Мерзлота подпирает снизу, мерзлота наступает со всех сторон — в зонах, как шутят геологи, «омерзения», то есть промерзания грунтов сплошь, от поверхности земли до 200—300-метровых глубин.
В таких условиях рождается, развивается, живет и гибнет сибирское дерево. Здоровье его должно быть «железным», воля к жизни — всесокрушающей, стоической. И это так. Деревья-сибиряки, будь то сосна или кедр, пихта или лиственница, растут медленно, трудно и долго.
— Лиственница, — сказал Уласик. — Теперь чем дальше, тем больше будет лиственницы, пихты.
Мы шли за ним, продираясь где можно, а больше обходя завалы, и вышли в конце концов к Таюре, берегом которой было легко и приятно идти. Но мы люди вольные, а Магистраль пойдет там, где ей начертано пройти: лиственничный массив так лиственничный, кедрач так кедрач. А лиственница — это тяжелая, плотная, «сырая», как говорят вальщики, древесина. Первые, нижние венцы изб, «быки» мостов до пришествия бетона, сваи причалов, шпалы — все это предпочитали срабатывать из лиственницы.
— Эгей! — крикнул Уласик. — Можно идти?
— Давай, — ответили за деревьями, — можно.
— А то у вас тут знак: «Стой! Валка леса!»
— Валку бояться — в лес не ходить, — сказал кто-то.
— Пошли, раз можно, — сказал Уласик. — Пикет пятьсот сорок второй, бригада Бондаренко. Сто двадцать процентов выдали. «Наш адрес не дом и не улица!» Верно я говорю? — озорно спросил Уласик одного из бондаренковских.
— Ну! — улыбнулся парень.
И столько было в нем не то что нерастраченной, а просто неразмененной молодости, так скульптурен он был, выпрямившийся с невесомой в его руках десятикилограммовой «Дружбой», так живописен, обнаженный до пояса, загорелый, отпустивший молодую русую бородку, переломивший на ковбойский манер поля белой шляпы-накомарника и поверх этой фартовой шляпы нахлобучивший каску, без которой строитель не строитель, — так хорош был этот парень, что Уласик сказал с удовольствием:
— Хорош, бродяга!
А тем временем решалась судьба еще одного великана — могучей, едва ли не метр в поперечнике сосны. Бригадир Бондаренко сделал нам знак: «Валка!», и мы, естественно, поспешили к этой сосне, за спины лесорубов. Редко когда, согласитесь, совпадают самая безопасная и самая интересная зоны, но здесь было так: мы были у дерева, в центре события. Николай Бондаренко, вальщик, запустил пилу, подвел ее к стволу. Валера Дунников, помвальщика, уперся в ствол длинным шестом с двузубой рогулькой на конце. Уласик пояснил: