О давности русских поселений в этих местах свидетельствует челобитное письмо первооткрывателя Печоры, предприимчивого новгородца Ивашки Дмитриева, по кличке Ластка, датированное серединой шестнадцатого века. Позднее в пижемских лесах скрывались от гнева всесильного владыки Никона сторонники опального протопопа Аввакума, скоморохи, московские начетчики-грамотеи, беглые подневольные люди. Здесь же находился знаменитый Великопоженский скит, где в 1743 году, не выдержав притеснений официальной церкви, подвергли себя самосожжению 114 старообрядцев. Слух об этой трагедии разошелся по всем российским уделам…
Мезенскую и Печорскую Пижмы я назвал сестрами, и в этом нет преувеличения. Одна из них вытекает из Ямозера, глухого, заросшего водорослями водоема с прожорливыми окунями и щуками; другая ведет свой исток из соседнего болота, не просыхающего даже в великую сушь.
Первое время обе Пижмы бегут рядом, одна подле другой, как и полагается сестрам-близнецам. А потом к ним подступает разлучник — каменный Тиман, заставляет петлять и извиваться среди бесчисленных своих отрогов, скал, известняковых и базальтовых круч, начинает трясти и швырять их с одного переката на другой. И, сблизившись напоследок, сестры расходятся в разные стороны, чтобы больше не встретиться: одна устремляется на юго-запад, к Мезени, другая — на северо-восток, к Печоре. А в том месте, где русла их почти сходятся, древние люди проложили когда-то тропу — волок. По этому волоку испокон веков пролегал один из местных путей «из варяг в греки». Здесь новгородские ватаги, плывшие сначала по Мезени и вверх по Мезенской Пижме, перетаскивали лодки, попадали на Пижму Печорскую, а затем и на саму Печору. «Полунощная страна» — Печора привлекала лихих ушкуйников своей пушниной и рыбными богатствами.
Кроме волока существовал еще один путь — зимний, по тайболе. Это слово употреблялось здесь для обозначения огромного пространства, покрытого глухим лесом и гибельными трясинами, через которое пролегала дорога. Как полагают ученые, слово «тайбола» не характерно для русского языка и, по всей видимости, пришло в северный диалект из угро-финских языков… Путь этот начинался в верхнем течении Мезени, у села Койнас, далее шел через деревню Вожгора и, преодолев необитаемую полосу, кончался в Усть-Цильме на Печоре.
В зимнюю пору по этому тракту шли обозы с рыбой, пушниной, оставляя за собой колею с глубокими выбоинами, ухабами и широкими раскатами. Заваленная снегами, скованная непроходимыми лесами, семисотверстная тайбола пугала путника, как темная ночь без просвета.
Сейчас тайболой почти никто не пользуется, и ее, наверное, когда-нибудь окончательно поглотят матерые леса и мхи. Пришел в негодность и древний волок, соединявший обе Пижмы. От стариков в Вожгоре я узнал, что тропа заросла деревьями и кустами, завалена буреломом и пространства вокруг нее заболочены.
Длину волока старики определяли по-разному: кто три, кто пять, а кто и пятнадцать километров. А когда узнали, что я собираюсь повторить этот путь в одиночку, предостерегающе зашептались.
— Речка у нас бойкая, — сказал один из дедов и посмотрел на меня с сомнением, — не таких еще обламывала!
Вообще, приехав в Вожгору, я услышал много всяких предостережений. Мне сообщили, например, что:
— До истоков Мезенской Пижмы никак не добраться — река сильно обмелела…
— Большую часть пути лодку на себе тащить придется…
— Проводника в деревне днем с огнем не сыщешь…
— Комары и оводы сожрут…
— Медведи «порато» озоруют…
— Ежли вдруг нападет какая-нибудь зверюга, то хватать нужно окаянную за язык и накалывать ей же на зубы — так все ненцы делают…
— Вообще-то, паря, достанется…
И только один вожгорский житель, немногословный инспектор рыбнадзора Сергей Бобряцов, внес в мою душу некоторое облегчение:
— Преувеличивают старики! Колоколить-то они мастера…
Когда же я попросил его растолковать, что он имел в виду, инспектор коротко и жестко бросил:
— До волока свезу! А там как знаете…
За нашими сборами следила вся Вожгора. Так по крайней мере мне казалось, когда мы закупали продукты в сельмаге, готовили рыболовную снасть и ремонтировали лодку — длинную и узкую, как сигара (а лучше сказать — как пирога), ладью с высоким заостренным носом.
К берегу, около Сережиного дома, сходились все любопытные. Ребятишки с надеждой поглядывали на «дяденьку корреспондента», увешанного фотоаппаратурой, умоляли щелкнуть их. Но иногда и кто-нибудь из мужиков спускался ближе к воде, и начинались бесконечные разговоры про то, как в шестьдесят пятом (или в шестьдесят шестом?) году приезжал вот такой же корреспондента может, «скусствовед», бог его знает, — в общем, довольно шустрый малый; как обхаживал он здешних старожилов, просил показать переход на другую Пижму. Дни тогда стояли жаркие, и оводы кусались, как собаки. А «корреспондент» был одет с форсом, ходил налегке, вот и прихватили его эти твари. Да так, что «маму» стал звать. А ведь человек был ученый, в очках.