А помнишь, как мы уплыли на лодке на косу и там ждали закат? Помнишь? Темнело медленно-медленно, и вода была медлительная, похожая на переливчатую ткань: то мутно-серую, то жемчужно-розовую, с ослепительной золотой полосой, дрожащей там, где в волнистых облаках тонуло солнце. Потом оно село, краски тотчас полиняли, угасли, ночь будто упала на землю.
Помнишь, река касалась берега, медленно шуршали волны. Мы лежали на песке, смотрели в костер, то и дело терзая его длинной ивовой веткой, и тогда щедро летели искры. И мы говорили о том, что раньше ни мне, ни тебе не приходилось почему-то смотреть на костер вот так, снизу, и мы не знали, что отсюда искры кажутся похожими на змейки: огненно-верткое тело и голова-вспышка. Вырывались из костра, на миг затмевая первые звезды, но тут же исчезали, а звезды бесконечно лили свой бледный свет.
Что я пишу? Что пишу?.. Но неужели ты забудешь… Помнишь, как тогда, летом, мы ездили в тайгу? И как пахла разогретая солнцем трава, и на просеке жгло спину, а земля была еще сырая после дождя и парила? И тебе показалось, будто что-то белое мелькнуло в чаще, словно пробежало, и мы пошли туда, а оказалось, что это стая берез, и стволы у берез были до того белые, что нельзя было их погладить, не забелив ладоней. И ты сказал: «Береза, белая лисица…» Любимый мой!»
Гуров столько раз прочел это письмо, что не просто выучил его наизусть — иногда казалось, что это написано для него. И самообман был приятен. Легче будто бы становилось. И Гуров впервые в жизни задумался о том, что о его гибели пожалеет, наверное, только командир отряда разведки, утративший хорошего взводного. Родителей Гуров не помнил: погибли при аварии. Не по наследству ли досталась ему его гибель?.. С двух лет он воспитывался в доме для детей погибших космонавтов, со всеми в добрых отношениях был всю жизнь, как и положено человеку, но ни там, ни в отряде ни с кем особенно близко не сходился. И хотя за пять лет опасной работы в косморазведке не раз рисковал жизнью, выручая товарищей, *и его выручали, конечно, не задумываясь, задушевных друзей у него все-таки не было. Что риск? Профессиональная привычка. Как и привычка быть смелым, самоотверженным, честным, добрым… Привычка, но не потребность вдруг проявить эти высокие качества по отношению к единственному для тебя другу: мужчине или женщине.
К женщине!.. Когда, поддаваясь сладкому самообману, Гуров разрешал себе поверить, что это письмо написано для него, он пытался вообразить и ту, которая могла бы такое написать. Выбирал из множества своих прежних подруг одну. Но все они в хороводе лиц, причесок, характеров сливались в его памяти, уже не рознясь ни выражением глаз, ни тембром голоса, ни складом ума, ни тем более фасоном платья, ни даже очертаниями тела, потому что в последние годы на Земле вновь стала модной «фигура Евы»: узкие плечи и высокая грудь, тонкая талия и пышные бедра, а поскольку недавно открытое совершенно фантастическое средство (Денис Аверьянов называл его секс-лучами) позволяло проделывать с человеческим телом настоящие чудеса, то буквально все женщины Земли, придающие значение стандарту, вскоре приобрели модную фигуру и популярную прическу: золотые локоны до талии.
Да, но никто из этих очаровательных женщин не стал бы напоминать ему о днях любви, описывая не ласки, а природу. За это уж Гуров мог бы поручиться! Да и сам он не мог вспомнить о Земле ничего такого, как ни пытался. Вот рассказать о бродячих цветах с планеты Ошибок мог бы. Или о ворчливых деревьях с планеты Юхансона. Или о летучих рыбках с Восьмой планеты созвездия Осьминога: в полете эти рыбки меняли окраску, линяли — осыпавшаяся их чешуя, коснувшись воды, превращалась в новых рыбок, а прежние, сделавшись на воздухе из золотистых угольно-черными, умирали, дав таким удивительным образом жизнь своему столь же недолговечному потомству.
О многих чудесах космоса мог бы рассказать Гуров, но заставь его описать земной цветок… реку… дерево… Березу! Он напрягал память, бесился от бессилия, но, кроме общих и невыразительных слов, не находил ничего. А ведь тысячи, тысячи раз видел все это! Но разве он обращал когда-нибудь внимание на запах травы? На деревья? Они растут, обогащают воздух кислородом, все эти деревья и травы, но какая разница — они или кислородные генераторы? Какая разница — они или воздушные тенты дадут тень, прикроют от жаркого солнца?.. Гуров ловил себя на том, что уже давно удивляется только новому, необычному, поражающему воображение. Но и оно, став привычным, тотчас смазывается в его памяти под гнетом более новых впечатлений, сливается с прежним, обыденным. И разве только о картинах природы он может это сказать? А острота чувств? Любовь… Была ли она у него хоть когда-нибудь? Вот и здесь притупился даже страх смерти. Привычка? Боль одиночества? Стихает и она. И ему приходилось много, много раз перечитывать письмо, чтобы воскрешать в себе эту боль — последнее, что, смутно чувствовал Гуров, еще удерживает его, заставляет оставаться человеком. И как раньше он искал тупого забвения, так теперь бередил боль одиночества, тоску по людям, по погибшим товарищам, одному из которых предназначались эти волшебные слова: «Береза, белая лисица…»