— Вот, — сказал штурман, осторожно приподнимая с пола заржавленный нож, принесенный из поварни пилотом. — Провентилировали бы вы эту штучку.
Симпатии Березкина при всем его уважении к письменным документам тоже принадлежали хроноскопу; от дела я его отстранил, и он решил, очевидно не без тайного умысла, поразить пилота и штурмана совершенством хроноскопа, уступить их просьбе.
— Дай какой-нибудь документик, — попросил он у меня. — Познакомлю ребят с хроноскопией.
Просьба мне не понравилась: пока бумаги не разобраны и не систематизированы — лучше их не трогать. Я замялся и пробормотал, что сейчас мне может понадобиться любая из этих страничек.
Штурман, выручая меня и испугавшись, что им не покажут хроноскоп в работе, снова помахал перед нами ножом.
— Можно же эту штучку…
Теперь загорелись глаза у Березкина. До сих пор мы ограничивались хроноскопией письменных документов, а тут представлялась возможность испытать хроноскоп на совершенно ином материале.
— Пошли, — сказал он штурману и пилоту. — Пусть Вербинин тут один командует.
Меня больше всего интересовали дневники начальника экспедиции Жильцова. Сопоставив разные тексты и почерки, я, наконец, обнаружил записи самого Жильцова. Они пострадали сильно, в душе я тоже проклинал безумца, порезавшего и порвавшего дневники, но все-таки работа успешно продвигалась вперед, и я надеялся дня за два закончить предварительную разборку материалов.
По времени давно уже наступила ночь, я трудился, радуясь, что на Чукотке сейчас стоит полярный день и короткие сумерки сгущаются лишь в полночь. Я был настолько поглощен своими делами, что, услышав крик Березкина, не обратил на него внимания, он просто не дошел до моего сознания.
Березкин, а следом за ним и пилот ворвались в палатку.
— Ты что, заснул? — нетерпеливо спросил Березкин. — Кричим тебя, кричим! Быстрее, быстрее! Совершенно неожиданный результат!
Он потащил меня за собой, но я сначала тщательно прикрыл документы и лишь потом вышел из палатки.
— Что случилось?
Березкин и пилот, не отвечая, волокли меня к вертолету, но более непосредственный штурман, выскочивший из вертолета нам навстречу, крикнул:
— Нож заржавел от крови! — он глотнул воздух и тихо добавил:-Самоубийство. — Потом уже совершенно другим тоном, не скрывая восхищения, сказал, имея в виду хроноскоп: — Ну и аппаратик! Чудо просто!
— Серьезно… самоубийство? — останавливаясь, спросил я.
— Увы! Трижды повторял задание, по-разному формулировал его, — ответил Березкин, — а результат один и тот же.
— На кого похож человек?
— Портрет, к сожалению, очень неопределенен. Ни на Зальцмана, ни на того с жестоким лицом не похож…
— Зальцман! Зальцман умер в Краснодаре…
Березкин поморщился.
— Как будто об этом можно забыть! Просто на экране возник этакий обобщенный образ человека…
— И он… — я сделал выразительное движение большим пальцем в сторону собственного сердца.
— Вот именно, — вздохнул Березкин.
— Кажется, у Зальцмана действительно были основания мучиться и спрашивать — «правы или нет?»
— Не знаю. Что-то совсем непонятное, — честно признался Березкин. — И неясно, когда это произошло.
Эпизод этот, уже запечатленный в «памяти» хроноскопа и вновь продемонстрированный, произвел на меня очень тяжелое и неприятное впечатление, мне даже не хочется описывать, как все выглядело на экране. Отмечу лишь, что, если верить хроноскопу, покончивший с собой находился в состоянии буйной ярости. Всем нам подумалось, что он и порезал документы. Я согласился подвергнуть хроноскопии некоторые особенно сильно пострадавшие страницы, и хроноскоп подтвердил наше предположение: мы увидели на экране разъяренного человека, бессмысленно режущего, рвущего и разбрасывающего дневники. Человек орудовал охотничьим ножом — тем самым, которым покончил с собой.
Однако мы не могли понять, что вызвало приступ ярости, как отнеслись ко всему другие люди, а если безумный был один, то куда делись все остальные; наконец, мы не знали, чем объяснить, что именно экспедиционные документы привлекли внимание человека. Наблюдая за мечущейся по экрану фигурой мужчины, останки которого лежали в поварне, я думал, что ярость его — странная ярость, что она не от бешенства сильного, идущего напролом человека, а скорее от отчаяния, от безысходности и безвыходности… Впрочем, все это могло мне просто показаться.
По просьбе пилота и штурмана мы продемонстрировали им все, что хранилось в «памяти» хроноскопа и имело отношение к экспедиции, а потом подвели итоги, расположив все известные нам факты по порядку. Итак, вот что мы знали:
1) в Якутске к экспедиции Жильцова присоединились политические ссыльные Розанов и Зальцман;
2) экспедиция вышла в океан, и через два года некоторые из ее участников оказались в поварне в Долине Четырех Крестов, где двое из них, Жильцов и Мазурин, погибли;
3) в Долине Четырех Крестов в поварне полярные исследователи почему-то оставили документы и ушли, причем какой-то человек, скорее всего один из участников экспедиции, попытался уничтожить документы, а потом покончил жизнь самоубийством;
4) Зальцман добрался до Краснодара и умер там от тифа; перед смертью его жестоко мучили угрызения совести, он пытался ответить самому себе, правильно ли они поступили или неправильно, а в записках явно противопоставлял политссыльного Розанова командиру шхуны Черкешину;
5) Розанов погиб в боях с Колчаком, борясь за советскую власть в Восточной Сибири, и прах его покоится в братской могиле на берегу Байкала…
Сначала я подумал, что в поварне лежат останки Черкешина, хотя сейчас я не берусь объяснить, почему именно так подумал. Но Березкин стал доказывать мне, что, судя по запискам Зальцмана, Черкешин сильный человек, наделенный несгибаемой волей, безусловно мужественный, и предположение, что он покончил с собою, — просто абсурдно.
— Если хочешь знать, — говорил Березкин, — так мог поступить человек с характером Зальцмана, но никак не с характером Черкешина…
— Но Зальцман… — начал я.
— Да, Зальцман выдержал испытание, и я склонен думать, что это был кто-то другой…
Мы решили оставить вопрос открытым и зря не ломать себе голову: ведь документы должны были многое прояснить нам.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой по восстановленным дневникам Жильцова дается описание первого этапа работы, экспедиции, принимаются к сведению гонкие и обстоятельные характеристики участников плавания, а также содержатся некоторые рассуждения о том, что история повторяется
Все сохранившиеся страницы дневника Жильцова мы прочитали без особого труда, лишь изредка прибегая к помощи хроноскопа. Жильцов писал обстоятельно, четко, очень доброжелательно по отношению ко всем участникам экспедиции и почти не упоминая самого себя — то есть так, как писало большинство отечественных путешественников. Этим он сразу расположил нас к себе, и мы, читая его дневники, верили каждому его слову. Записки других участников экспедиции, прочитанные позднее, позволили нам составить полное представление о Жильцове. Он принадлежал к прекрасной школе русских военных моряков — высокообразованных, гуманных, преданных науке, к числу людей с широким кругозором, ясным умом и твердой волей. Такими были Крузенштерн и Лисянский, Лазарев и Беллинсгаузен, Коцебу и Нахимов, Литке и Седов. В дневнике Жильцова почти отсутствовали отвлеченные рассуждения, но весь строй его мыслей, проскальзывающие в записках симпатии и антипатии позволили нам заключить, что он хоть и не был революционно мыслящим человеком, но, безусловно, был прогрессивно настроенный ученый. В этом убеждали нас и факты — в частности, отношение Жильцова к Розанову и Черкешину. Судьбы этих трех людей с разными убеждениями и разными характерами завязались в сложный узелок сразу же, как только экспедиция покинула Якутск.