Слушая Баулина, я представил одинокую шлюпку в широком морском просторе, офицера-моряка, сидящего за рулем, двенадцать пареньков, ждущих первого шквала в своей жизни и не подающих вида, что они боятся его.
Внезапно глаза Баулина потемнели, как, наверное, так же внезапно потемнело море, о котором он рассказывал:
— Один струсил, только один….
— Кирьянов? — догадался я.
— Да, — кивком подтвердил Баулин, — Если бы вы видели его в те минуты! Он как-то весь сжался, в глазах панический ужас. Уставился взглядом через мое плечо, ничего не видя, кроме нагонявшего нас шквала, словно загипнотизированный им. Я едва успел предупредить: «У шкотов не зевать!», как ветер наполнил паруса до отказа, и мы помчались, что твой торпедный катер. Не вдруг, конечно, мог ветер, хотя бы и такой ураганной силы, разболтать окружавшую нас воду, не вдруг могли возникнуть на спокойной поверхности моря гигантские волны, но мне-то было отлично известно, что шквал пригонит их вместе с собой. Он и пригнал вздыбленное стадо волн.
Позади нас легла тьма, а впереди, там, где был далекий берег, сияло солнце. Лучи его пронизывали обгонявшие нас ревущие валы, и гребни их на какое-то мгновение становились прозрачно-изумрудными. Красота, доложу вам, неописуемая.
Баулин мельком взглянул на стенные корабельные часы. Лежащие на столе кулаки его были крепко, до белизны в костяшках, сжаты, он весь откинулся на спинку стула, будто именно сию секунду плечи его готовы были принять на себя шквал.
— Тяжеленько пришлось, — с неожиданной хрипотцой в голосе произнес он, — Шлюпку захлестывает со всех сторон, вокруг рев, грохот, а в воздухе уже не зной, а мириады брызг. Водяная пыль забивает глаза и глотку, и нос. Паруса неистово дрожат, того гляди разлетятся в клочья; мачта стонет; вся шлюпка скрипит от напряжения, вот-вот рассыплется. Все мы, конечно, промокли до последней нитки, да это чепуха — не мороз, не зима, хотя все вокруг и белым-бело от пены, как во время бурана. Море и ветер словно осатанели. Мои ребятки едва успевали вычерпывать из шлюпки воду. Все в ход пошло: и запасные лейки, и бескозырки. Да куда там! Оседаем все глубже и глубже. Разве море вычерпаешь. Площадь парусности, конечно, пришлось уменьшить, но все равно мы мчались, словно настеганные, зарываясь в гребни волн, то взмывая вверх, то проваливаясь.
Однако больше испытывать судьбы было нельзя, и я решил повернуть через фордевинд, чтобы стать носом против ветра и бросить плавучий якорь. Глубина в этом месте такая, что становиться на обычный шлюпочный якорь было нельзя. Поворот через фордевинд при свежем ветре опасен: во время переноса парусов на новый галс шлюпку легко может опрокинуть, а в такой шквал тем паче, но иного выхода не было.
Беспрерывно ударяясь в корму, волны грозили затопить нас. Я прокричал все нужные команды и опять мысленно порадовался, что ребятки действуют точно, бесстрашно. Став на какое-то мгновение бортом к ветру, мы приняли такую изрядную порцию воды, что шлюпка едва не опрокинулась, но, повторяю, иного выхода не было. И вот, когда нужно было осадить г, рот и стянуть гикашкот, Кирьянов уставился в набегавшую волну и вместо того, чтобы перебирать шкот в руках, закрутил его вокруг уключины и брякнулся на дно, закрыв лицо ладонями.
Баулин взъерошил волосы:
— Рассказывать долго, а на самом-то деле все произошло молниеносно: шлюпка снова накренилась, снова хлебнула ведер двадцать. Секунда все решала! Кирьяновский сосед Костя Зайчиков бросился к закрепленному Алексеем шкоту, освободил его и в ту же секунду был смыт за борт. Не успей мы в это время повернуть носом к ветру — новая волна наверняка погребла бы нас. Словом, смыло Зайчикова, он даже вскрикнуть не успел, только подковки на ботинках сверкнули.
Капитан третьего ранга тяжело перевел дыхание.
— У меня, знаете ли, сердце остановилось. Не верьте, если кто-нибудь вам станет рассказывать, будто бы моряк никогда, ни при каких обстоятельствах не дрогнет, не испугается. Враки! Еще как испугаешься. В особенности если на твоих глазах да почти что по твоей вине гибнет человек. Разве я не был виновен в поступке Кирьянова?
Баулин зашагал из угла в угол.
— Все дело, конечно, в том, как человек себя держит в беде, особенно если он командир, если от его поведения зависит поведение других и даже их судьба. Поддайся панике, покажи невольно, что ты тоже испугался — и все!
Он помолчал, меряя шагами комнату.
— Хорошо еще, что мы успели повернуть через фордевинд и стали носом к ветру. Костю не успело далеко от нас унести волной, он поймал брошенный ему конец, и мы вытащили его обратно… Дальнейшее в подробностях излагать нет смысла — главное я уже рассказал. Опустили мы паруса, соорудили из двух скрепленных крест-накрест весел и запасных парусов плавучий якорь, подвесили к одному концу его груз и выбросили на тросе за борт — теперь уже нас не могло развернуть бортом к ветру. А для того, чтобы шлюпка не так сильно черпала носом воду, я приказал ребяткам перебраться на корму.
Вскоре шквал, как и полагается шквалу, умчался, волна стихла, над головой опять засинело чистое небо, и трудно было поверить, что всего несколько минут назад мы были на волоске от гибели. Как всегда бывает после сильного нервного напряжения, мои ученики разом заговорили, начали шутить, делиться впечатлениями о только что пережитом, поздравлять Зайчикова, что он отделался легким испугом. На Кирьянова никто даже не взглянул, будто его среди нас и не было. А он не решался поднять глаза.
На выручку с базы пришел моторный баркас, предложил взять нас на буксир. Куда там! Мои ребятки и слышать этого не захотели: «Сами дойдем!..»
Капитан третьего ранга улыбнулся воспоминаниям:
— Славные ребятки!..
— А что же Кирьянов?
— За Кирьяновым с того дня закрепилось тяжкое прозвище — трус, — ответил Баулин, — А дурная слава, что тень — от нее не убежишь! Вместе с Кирьяновым она приехала и на Курилы: из Черноморской школы младших морских специалистов Алексей привез сюда не только тяжкий груз нелестных прозвищ, а и записанный в комсомольскую учетную карточку выговор.
Случилось так, что меня назначили на Курилы командиром сторожевого корабля «Вихрь». Я ведь начинал пограничную службу, можно сказать, здесь по соседству, на Чукотке. Тогда-то еще в молодости мне и полюбились здешние края: для моряка местечко самое подходящее — дремать на ходовом мостике некогда. Словом, я сам напросился обратно на Дальний Восток. А когда мою просьбу уважили, обратился со второй: прошу, мол, назначить ко мне на «Вихрь» младшим комендором Алексея Кирьянова. Спросите: зачем это мне понадобилось? Или мало я с ним натерпелся? Объяснить в нескольких словах трудно, тем более что я видел, чувствовал, что Алексей относится ко мне с плохо скрытой неприязнью, считая меня виновником всех своих бед и неприятностей — я ведь в Ярцеве затребовал его в морскую пограноохрану. К тому же именно я и настоял, чтобы комсомольцы дали ему самое строгое взыскание. Меня тогда даже Ольга упрекала: «Чересчур уж, — говорит, — ты к Кирьянову строг, не из самолюбия ли придираешься?» Она ведь, Ольга, по образованию тоже педагогом была. Наверное, поэтому, а может быть, и по чисто женской чуткости раньше нас, офицеров, разгадала, что у Алексея какая-то большая душевная рана. Безусловно, имело тут значение и то, что Алексей привязался к нашей Маринке. Она совсем маленькая тогда еще была (до сей поры не пойму — когда и где они успели подружиться). Конечно, я не из-за этого просил, чтобы Кирьянова назначили на «Вихрь». Отчасти, возможно, и действительно самолюбие мое страдало: «Как это так — не могу переломить У парня характерец?..» Ну и, честно говоря, моряцкая жилка моя была крепко задета: неужели Алексей так-таки никогда и не полюбит моря? Неужели не полюбится ему наша морская пограничная служба? Мы, пограничники, люди в некотором роде одержимые. На моих глазах не одна сотня молодых матросов настоящими моряками стала. А моряк— это натура!.. Короче, команда «Вихря», да и вся морбаза встретила Алексея с явной настороженностью: ничего себе гусь! Попробуй-ка задерись у нас!..