Я уже приготовился было ответить, но он продолжал:
— И потом, черт побери, можно ли так варварски обращаться с музыкой? Это что у вас, пере-пере-перезапись?
— Какой музыкой? — обалдел я.
Он указал рукой на окно с магнитофоном. Я схватился за шевелюру.
— Проходите, пожалуйста, — попросил я. — Только извините, я несколько не в форме…
— Ну зачем же, — вежливо возразил сосед. — Вы только сделайте немножко потише. Я вовсе не хочу вам мешать.
— Что вы, что вы, — бурно запротестовал я. — Заходите! В порядке, так сказать, установления добрососедских отношений. А то просто неудобно получается: два года живем в одном доме и даже не знакомы!
Я усадил его на диван, а сам торопливо стал натягивать «техасы» и рубашку: все-таки неудобно принимать гостей в трусах.
— Так вы говорите, это музыка? — спросил я.
— А что же это еще может быть? — слегка раздраженно парировал он. — Только музыка, испорченная варварскими руками радистов. Радиолюбителей, виноват. А была прекрасная музыка…
Я поспешно сбавил громкость. Он прислушался.
— Прекрасная была музыка… — повторил он. — Это полигармониум?
— Не знаю, — сказал я и вдруг начал вдохновенно врать: мне пришла в голову ослепительная идея. Недаром я верю во вдохновение и прозрение. — Это сочинение одного моего приятеля. Покойного приятеля. Он не был музыкантом…
— Композитором, — поправил меня сосед.
— Композитором, — согласился я. — Он был дилетант. Любитель. Он подарил мне запись…
— Но почему она в таком состоянии?
— Видите ли, я тут… В общем это случайность… Запись повреждена.
— Так неужели не сохранилось партитуры?
— Она погибла. Сгорела при пожаре. А вы, кажется, сами музыкант?
— Да.
— Простите за навязчивость, а вы не взялись бы…
— Восстановить?…
Он был на редкость догадлив. Я молча кивнул и потупился, чтобы он не увидел, как загорелись у меня глаза.
— Что ж, — сказал он, — пожалуй… Можно было бы попытаться. Хотя работа, конечно, грандиозная… — Он помолчал, пожевал губами. — Ладно, — сказал он вдруг решительно и в этот момент показался мне самим совершенством, этаким подарком судьбы. — Давайте.
ДМИТРИЙ КОНСТАНТИНОВИЧ
Больше всего это было похоже на работу археолога, реконструирующего какой-нибудь древний храм или дворец. От него и остались-то крохи фундамента да слабый контур, просматривающийся лишь с самолета, но проходит несколько лет, и вот ты находишь в книге фотографию, под которой написано: «Зиккурат Урнамму. Реконструкция». И постройка настолько красива, настолько органично вписывается в ландшафт, что невозможно не поверить — да, именно так это выглядело когда-то, так и никак иначе. Палеоскульптор, по останкам человека создающий его скульптурный портрет; палеонтолог, по нескольким костям восстанавливающий облик динозавра, — они могли бы понять то, с чем пришлось столкнуться мне.
Прежде всего надо было записать партитуру. После нескольких прослушиваний я справился с этой задачей довольно легко. Но потом… Потом начались муки. И впервые в жизни я мог сказать — это были муки творчества.
Какое это магическое, волшебное слово «твор-чест-во»! Созидание. Из ничего, из памяти, из собственной души извлечь музыку — что может быть выше этого?! Но я извлекал ее только из инструмента и листов партитуры. Я был исполнителем — неплохим исполнителем, и не более того. А больше всего мне хотелось услышать: композитор Дмитрий Штудин. Тщеславие? Не знаю. Может быть. Хотя главное для меня в конечном счете было не это, а сам процесс творчества — процесс, мне недоступный. Как говорится, бодливой корове бог рог не дает… И теперь мне представился единственный шанс. Единственный, потому что в этой записи, которую Николай Михайлович просил меня восстановить, я почувствовал руку гения. Я сам не бог весть что. Но почувствовать гения, узнать его — это я могу. Тут просто невозможно ошибиться. Потому что гармония, настоящая гармония, любого заставит остановиться в священном трепете.
Запись была преотвратная. Я понимаю, Николай Михайлович не то ее перегрел, не то перемагнитил — что-то такое он мне говорил, — но как можно было так обращаться с шедевром?! Впрочем, я ему не судья. Но потери были невосполнимы, стертыми оказались целые партии, во многих местах зияли мучительные в своей дисгармоничности пустоты…
В сорок четвертом году, когда я попал в госпиталь, мне довелось повидать там всякое: людей с ампутированными руками и ногами, с обожженными лицами, слепых, потерявших память… Пожалуй, только тогда я испытывал такое чувство, как сейчас. Передо мной был инвалид, тяжелый инвалид, и я должен был вернуть его к жизни.