— Я в Москве, капитан, и гораздо раньше, чем ты думал, не правда ли? Буду у тебя минут через пятнадцать. Меня подбросят на машине. Так что жди…
Ребята в экспедиции прозвали меня капитаном за то, что я не расставался с отцовской морской фуражкой.
Едва я успел убрать в стол бумажки и натянуть свитер, как в дверь позвонили. Джеймс стоял в дверях такой же экзотический и оживленный, каким я запомнил его в горах Принца Чарльза. Даже ярко-зеленая вязаная шапочка, чудом держащаяся на его пышных волосах, казалось, была та же. В руках у него был довольно большой сверток, который он осторожно положил на тахту. На зимовках мы привыкли не задавать лишних вопросов, и я ни о чем его не спросил.
Весь этот день мы провели у меня. Вместе приготовили незамысловатый обед и сидели на кухне, вспоминая общих друзей и события, казавшиеся из нашего далека уже не опасными, а забавными, мои частые розыгрыши и мистификации, которыми я старался разнообразить наш досуг на зимовке, и обиды Джеймса, все понимающего буквально и всерьез. Я с удовольствием употреблял забытые английские слова и выражения того холодного антарктического года, который мы провели вместе на австралийской станции на берегу моря Содружества, деля не только комнату, но и свое свободное время, мысли, мечты и даже привязанности.
Когда стемнело, Джеймс собрался уходить. Уже на пороге он обернулся и, кивнув на сверток на тахте, сказал:
— Совсем забыл, капитан. Это тебе на память о моей экспедиции. Мы все-таки построили теплицы. А эту — я вырастил сам. Он оглядел мою комнату. — Я думаю, она украсит твой интерьер. Здесь, пожалуй, не хватает теплых красок.
Помня экзотические вкусы Джеймса, я недоверчиво развернул сверток. На меня полыхнуло ярким оранжевым светом. Среди серой бумаги лежала большая спелая тыква.
— Бери, бери. В ней солнце моего последнего лета в Антарктиде. Думаю, мне туда снова уже не придется отправиться. Другое время — другие планы. Я вырастил их две штуки. Одну мы съели, а эту — привез тебе. — Он ласково погладил ее гладкий блестящий бок. — Она простоит долго, не меньше года. Хороша, правда? — Осторожно взяв тыкву, он поставил ее на верхнюю книжную полку. — До свидания, кукурбита!
Видя мой недоуменный взгляд, засмеялся:
— А ты все такой же недоучка, капитан. «Кукурбита» — по-латыни тыква.
Джеймс был биологом и никак не хотел мириться с моими более чем скромными знаниями его предмета.
Кукурбита до сих пор стоит у меня на верхней полке, но, увы, больше не согревает холодный интерьер моей комнаты.
Поначалу я не замечал в ней никаких перемен. И, наводя порядок, ласково вытирал ее пыльной тряпкой. Марине я не разрешал этого делать. Я представлял, как Джеймс каждый день приходил в теплицу смотреть, как подрастают его маленькие кукурбиты, и очень боялся разбить ее. Она и впрямь излучала такое тепло, что в моей комнате становилось светлее в эти пасмурные дни ранней зимы.
Марина, которую я не успел познакомить с Джеймсом, относилась к тыкве крайне подозрительно и не разделяла моего удовлетворения «сельскохозяйственным интерьером». Несмотря на недавность нашей дружбы, Марине разрешалось делать в моем доме все, что ей заблагорассудится. Она могла заглядывать в мои рукописи, читать любые письма. Вероятно, она именно поэтому ни к чему не проявляла особого любопытства. Однако к тыкве испытывала явный интерес. Пыталась расспрашивать меня об антарктической теплице Джеймса, и, поскольку, естественно, я не мог ничего толком объяснить, отделываясь общими фразами, интерес этот еще увеличился. У нее появилась привычка, когда она бывала у меня, располагаться на тахте, прямо против книжных полок и молча раздумывать о чем-то своем, не сводя глаз с золотистой тыквы. Не скажу, что меня это радовало. Сам я человек не слишком контактный, и Маринино щебетание мне всегда доставляло удовольствие. Теперешние ее раздумья меня смущали. Но, как я уже говорил, антарктические экспедиции приучили меня не задавать лишних вопросов. Я ждал, когда Марина сама что-нибудь скажет. Но то, что она сказала, удивило меня до крайности.
— Не кажется ли тебе, — сказала она, — что кукурбита уже не такая золотистая, как прежде? По-моему, оранжевой ее уже никак не назовешь.
Мне пришлось включить верхний свет, чтобы убедиться, что Марина права.
На следующее утро я снял тыкву с полки и поднес к окну. В бледном зимнем свете я увидел на золотистых гладких боках множество мелких зеленых пятнышек. Кукурбита уже с трудом сохраняла желтый цвет.
В очередном письме к Джеймсу я в шутливой форме упомянул об этом. Он тотчас же написал мне, выразив недоверие, однако задал ряд вопросов, касающихся моей квартиры. Отвечать на письмо мне было лень, и я решил это сделать несколько позже. Но позже развернулись события, которые вынудили меня ответить на все вопросы Джеймса вполне серьезно. Я долго не получал от него писем. Потом из случайного разговора в нашем институте узнал, что Джеймс уехал в Юго-Восточную Азию преподавать в одном из новых университетов.
После периода задумчивости и непонятных размышлений к Марине вернулся весь ее оптимизм. Мне даже стало казаться, что ее жизнерадостность не соответствует возрасту. Как-никак сорок лет вполне серьезный возраст, даже если женщина очень хороша собой. Вероятно, Марине и раньше было свойственно несколько наивное отношение к жизни. По крайней мере наши общие знакомые дружно признавали это. Мне же казалось, что наивность Марины — форма ее таланта. Она была очень необычной художницей. Ей удавалось понять и выразить такое, что мне и моим замысловатым друзьям не приходило в голову. Но в последнее время я все чаще думал, что переоцениваю ее способности.
Она полюбила оставаться у меня до утра, чего не делала раньше, как бы я ни просил ее об этом. Просыпалась полная сил и в хорошем настроении. Подолгу рассматривала себя в зеркало.
— Мне на пользу твой микроклимат, — говорила она не раз.
За последнее время она очень помолодела и похорошела. Но вместе с внешними переменами у нее появились черты и манеры, свойственные гораздо более молодым людям, я же не слишком ценил общество девиц и юных женщин. Марина сосредоточилась на себе, у нее появилась категоричность высказываний и нескрываемое равнодушие к собеседникам. А я ее любил за мягкий нрав, нежность голоса и почти несвойственную современным женщинам пластичность движений. Теперь все исчезло. Как-то утром, разглядывая спящую Марину, я с испугом понял, что слово «молодая» уже не подходит ей. Ее щеки были так нежны, губы так румяны, а дыхание таким легким, что мне пришло на ум другое слово — юная. И все же такую я не любил ее сильнее. Я больше любил другую Марину: с ласковыми, все понимающими глазами, с печальной складочкой у рта и несколькими седыми волосками у пробора. Кстати, где они? Тщетно я пытался их увидеть. Маринины волосы посветлели, и седые волоски стали золотисто-коричневыми. Что происходит у меня дома?!
На первый взгляд все по-прежнему: замерли книги на своих полках, на полу дымится серо-голубой вьетнамский ковер, у окна — мой рабочий стол, как всегда, с одной только рукописью (все остальное спрятано в ящики) и подставка для цветов. Недавно я купил на рынке цветущую фиалку, но она, простояв день, начала разрастаться, листья закрыли цветы, и она больше не цвела. Я перевел глаза на кукурбиту, которая теперь не выделялась на фоне сероватых стен, скорее сливалась с ними. Где ее прежние оранжевые тона! Тоже помолодела, что ли? При этой мысли у меня замерло сердце. Я опять посмотрел на спящую Марину, на кукурбиту, на пустую подставку для цветов. Осторожно встал и отправился в ванную комнату, где висело зеркало. Оттуда на меня посмотрел не слишком веселый, довольно моложавый мужчина с юношески твердым овалом лица. Существует мнение, по крайней мере среди полярников, что Антарктида консервирует людей, а иногда даже слегка омолаживает их. За последние годы я совсем не изменился, но утверждать, что помолодел, все-таки не мог. Я вздохнул с облегчением. Но Марина и кукурбита? Ближе к весне тыква, казалось, потяжелела и цвет ее стал темно-зеленым.