В течение года Анна была идеальной сиротой из святочного рассказа. При мне она ни разу не упомянула о своих родителях. Я пытался что-нибудь узнать от ее подруг, но они солидарно молчали, будто все были воспитаны в одном сиротском приюте. А когда я выводил ее на разговор, она начинала что-то крутить про бабку-еврейку, могилу которой сровняли с газоном. В конце, рассерженная, она начинала шипеть. Чтобы я знал: родила ее бабка, а родители погибли в полемике между внучатами.
Мы ходили на разрушенное еврейское кладбище, на могилы могил. К поросшим мхом памятникам, на которых коварно-католический мох исподтишка служил свою мессу.
Через год ее мать тяжело заболела, обнаружила это Анна, когда та уже просто таяла на глазах. Мы ездили в больницу, а потом в санаторий, привозили свежие фрукты или сваренные из них компоты. В конце жизни мать сделалась вегетарианкой, к радости больных-мясоедов, которым не хватало кровяных шариков и белка. Она не собиралась поправляться. Здоровье не интересовало ее, она давно махнула на него рукой. Впрочем, ее не беспокоили названные болезни, она пребывала в некоем промежуточном состоянии, а врачи, прикрываясь словами (общий то ли гастрит, то ли парез), прописывали главным образом витамины и санаторный режим.
Отец оставил нас, по неподтвержденным данным, когда мне еще не было трех лет. Помню только его руку, большую кисть, я разгибала его пальцы и кусала. Помню ее наркотический запах. Были разные версии, но сегодня я так думаю, что он бросил нас. А ни в какое не в путешествие отправился. Не осталось писем с экзотическими марками poste non restante. Так и не привез он мне в подарок замечательную куклу, которая закрывала бы глаза. И в тюрьму его не посадили, не привели приговор в исполнение, и, потрясенный помилованием, не заплакал палач.
Разное у меня было в голове, в девичьих фантазиях, что идем мы по парку за мороженым и мальчишки уступают мне дорогу, смываются, завидев громадную тень отца. Папа поднимает меня и сажает на закорки, чтобы я смогла увидеть то, что скрыто за забором. Держит велосипед за палку, прикрепленную где-то за мной, и бежит вдоль улицы, а я несусь во весь опор, ничего не боясь, все более выпрямляясь. У него борода. Он сбривает бороду. Его забирают в армию, он исчезает на две недели, а потом в одно прекрасное утро возвращается в форме и садится завтракать. Я играю пуговицами, из которых мог бы получиться хороший перстенек для куклы.
На каникулы мы едем на море. Большими руками он быстро строит из песка замки, опасно подтачиваемые водой, так что сидящая в северной башне, в темнице, принцесса подвергнется эрозии. Мы входим все глубже, я обхватываю ногами его бедра, гусиная кожа ноет, и я чувствую, как плещется вода между нашими телами. Он поддерживает меня рукой сначала крепко, потом все слабее и слабее, на мгновения я проваливаюсь, но снова выныриваю, уношусь на волне, достающей ему до плеч, знаю, что подо мной уже нет тверди, чувствую глубину под собой, он все идет где-то рядом, а я только перебираю ногами и плыву, сама плыву. «Смотрите, Анна плывет!» — кричат собравшиеся на берегу. Потом он втирает в меня халат, так втирает, что аж жжет.
Нас ждут конфликты периода созревания. Он отберет у меня помаду и не потерпит отлучек на ночь. Я буду вынуждена объясняться (вынуждена объясняться из-за отсутствия истории), куда иду, с кем и в котором часу возвращаюсь. Мне нельзя опаздывать даже на полчаса. Я не имею права не успеть на трамвай. Как-то раз я возвратилась, сильно припозднившись, и от меня пахло спиртным. «Где была?» — «У подруги». И тогда один-единственный раз отец ударил меня, наотмашь, по щеке. Я долго не могла заснуть, в голове шумит пиво, поцелуи пухнут на губах, щека горит от стыда.
Я отпускала вожжи детского воображения, и мой отец клонировался в нем. То он представал высоким мужчиной, которого испугался бы школьный сторож, преследовавший меня с той поры, как обнаружил, что это я пролезаю через дыру в сетке и хожу напрямик через газон. Другой раз он был большой партийной шишкой, и плевать нам было на социалистических плановиков, собиравшихся перестроить наш дом под квартиры для трудящихся. Когда я болела, он был врачом. Когда я грешила — ксендзом, а факт моего существования свидетельствовал о том, что он не смог не нарушить целибат, и Папа Римский предал его суровому отрешению. Был он и оппозиционером, когда правящая партия должна была проиграть выборы. И представителем власти, когда оппозиция больше ему не угрожала.