Мы обязаны быть ясными, а ясность — об этом знали старые мастера — самое трудное. Она светит через тьму значений, сумрак подсознания, туманности недоговорок — как лампочка. Светит светом, которым не побрезговал бы даже Караваджо. Мы четко и доходчиво говорим правду. (О продукте, но ведь продукт — это все.) Мы стоим выше туманностей речи, афазии проповедей, тарабарщины всех тех, кто лишен будущего. Мы обязаны четко отделять наши сообщения от редакционных текстов — и слава богу, ибо представить страшно, что нам пришлось бы брать на себя ответственность за фантазии публицистов, не знающих меры.
Мы никогда не бываем голословными, и если печатаем купоны, дающие право на скидку, то всегда на них имеется товарное покрытие, а не так, как это было совсем недавно в системе распределения по карточкам. Разумеется, с самого начала мы даем обещание, но мы выполняем его и не нарушаем жесткие временные рамки. Нам платят за каждое слово, и ничего удивительного, потому что прибыль зависит порой от единственного выражения, и когда мы печатаем образцы в цвете, чувствуем, что это вроде как бы ценная бумага. Мы не голословны, и то, что можем сказать, мы пишем прямо на заверенных подписью кассира банкнотах, не подверженных инфляции.
Нас обвиняют, причем несправедливо, в использовании макаронизмов. Совсем наоборот — мы стоим на страже чистоты языка. И если бы спросили у нас совета, то Церковь, ничего не потеряв из своего величия и привлекая новых приверженцев, уже давно перешла бы к службе на местных языках. Само собой, и в наших текстах встречаются англицизмы, но порой лучше верно процитировать, чем переврать в неудачном переводе. Подумать только, еще совсем недавно наших предшественников обвиняли в национал-социализме, когда те боролись с засильем иностранщины. А ведь это мы выступаем за общий рынок, за устранение запретительных пошлин, за свободное обращение товаров в Европе национальных государств. Это мы обращаемся к гуцульским традициям, когда необходимо увеличить потребление сока, выжимаемого из плодов, произрастающих на нашей земле. А кто возвращает жизнь строфам забытого эпоса, цитируя их (и мы этого ничуть не стыдимся) в пользу, nomen omen, макарон, более благородных, чем клецки? Кого-то возмущает бутылка экспортной водки, на которой воспроизведена партитура мазурки, но разве мазурка не является общечеловеческой ценностью и разве ей запрещено пересекать границы?
Иногда, возвращаясь с работы поздним вечером или ночью, потому что работы становится все больше и больше, я прохожу мимо витрины большого книжного магазина, что на главной улице. Встаю, смотрю на развалины. Опустим вопрос полиграфии, видимо, получающей удовольствие от нечитабельных шрифтов, будто взятых не из нашего алфавита. Меня интересует другое: что могут сообщить эти авторы, а тем более — кому. Мы в одном магазине продаем больше экземпляров чего угодно, чем весь их тираж, по большей части не реализуемый, пролеживающий на складе. А ведь, согласно современной теории произведения, оно ничего не значит до тех пор, пока читатель не дополнит его собственным содержанием. (Это я понял уже после своей первой книги.) Где читатель? Если бы к нам обратились, не исключено, что мы сумели бы найти его и приумножить. Если бы нам поручили отредактировать текст, мы освободили бы его от лишних орнаментов, риторики, путаного стиля, сделали бы так, чтобы он дошел до читателя. Обложки тоже продумали бы лучше. А теперь слишком поздно: громоздятся на полках, точно вавилонская башня, или лежат навалом на столах. Тома самих на себе зацикленных стихов, плоских, ненужных, которые не выдержали бы хромалиновой проверки. (Правда, в последнее время я заметил, что мы начинаем вводить определенный порядок и в книжном магазине, в котором все чаще появляются серии бестселлеров и перед кассой образуется иерархия.)
Отхожу с чувством неудовлетворенности, нехватки чтива. Направляюсь в сторону Рыночной площади, всегда одним и тем же путем. Мимо меня проходят женщины, подражающие элементами одежды нашим манекенщицам. Позднее солнце, профильтрованное через тучи, или ранняя луна освещают магнием или хромом дома и магазины, вокзал и его свисающий по бокам, огромный, несимметричный, как зонт с поломанной спицей, навес, несколько рахитичных деревьев на скверике за костелом, очередное офисное здание международной корпорации, в фасаде которого отражается неон, арендованное холдингом (владеющий также соседним кафе с садиком, уходящим за угол, как будто стоящим на часах), еще дальше на юг виадук с отстойниками, которых не в состоянии заслонить наши развешанные один около другого биллборды, старый эскалатор, в последнее время подновленный и украшенный заодно лозунгом, приклеенным к вертикальной части ступенек, заметной только для тех, кто едет наверх, им лозунг открывается на уровне глаз и через мгновение пропадает наверху; вдали, за рекой, стадион с овальной короной (видать, для тех, у кого голова, как яйцо), превращенный в огромное торжище, потому что спорт был выдавлен торговлей, без которой, впрочем, не было бы и олимпиад, сразу за поворотом третья, считая от разворота, остановка третьего номера, как и раньше служащая писсуаром, но уже с громкоговорителем, с подсвеченным расписанием, спонсируемым швейцарскими часами, и афишей, призывающей мазать хлеб маргарином с обеих рук; надпись «мороженое», нависшая сосульками над витриной, которую в течение дня меняли, где двадцать лет тому назад я ребенком покупал три шарика мороженого, тут же, через пару метров растекавшиеся по подбородку в летнее время; еще костел, Святой Троицы, с маловыразительным в плане информации витражом, трамваи вереницами, потому что в стаде веселее, снующие через перекресток, и вагоновожатый, переставляющий какой-то железякой стрелку, иногда такую непроворотную, что она самопроизвольно возвращается в первоначальное положение, и тогда трамвай дергается в сторону с линии, тормозит с лязгом и, осыпаемый проклятиями, пятится, а все-таки не без пользы для намалеванных на его боку слоганов, которые лишь теперь проходят в правильном порядке: сначала подлежащее, потом сказуемое, а на конце — восклицательный знак, точно как в окне банка, где по электронной панели бегущей строкой проходят курсы акций, справа налево, а не наоборот, что вызвало бы сумятицу и панику на бирже, пока еще только маячащую у выхода из Аллей, которые (мы все еще в пути к Рыночной площади) пересекаем по диагонали; новое здание партии, сегодня, к сожалению, одной из многих, а не как когда-то, всеохватной, абсолютной, действовавшей pro toto, бюро по продаже лотерейных билетов числовых игр, осаждаемое по средам миллионерами, пиццерия и припаркованные перед нею мотосредства, развозящие продукцию в плоских коробках с напечатанным узором; два ресторана, один лучше другого, муниципальный парк, где свет — теперь падающий сзади — рассеивается или концентрируется, когда встречает на своем пути лиственные насаждения, тополь, вяз, каштан и березу, слегка разбавленные соснами, в парке пластиковые мусоросборники, поставленные там конторой по сбору вторсырья, сделанные из того, что в них собрано, ради экологии, а также сохранившийся от памятника цоколь, на котором толкутся голуби без заслуг, бар быстрого питания, светящий своим внутренним светом, на фасаде флаг — трепещущий и подогреваемый рефлектором, чтобы не остыл на ветру свежевышитый на нем гамбургер; наконец Рыночная площадь, на которую входим под углом, по новому покрытию, которое положили к экуменическому конгрессу, позорный столб, колонна, ратуша, княжеский замок в строительных лесах, валы, барбакан, арки, венчающие архитектурный ансамбль на откосе, и растянувшийся вдоль раскопа временный забор, а также другие, нет места, чтобы здесь упомянуть все носители рекламы.