Первый принцип — ответственный отбор материала. Все мы знаем, что труднее всего сокращать. Только вот чего нам бывает жаль? Метафор, таких темных, что не светят даже отраженным лунным блеском, ………потому что стоит ночь, и облачность………… ничуть не уменьшится после захода, пробирающего нас дрожью и жаром поиска определений, так или иначе ассоциирующихся с чем-то пронзающим, таким, как кинжал или, скажем, гарпун восхищения; нам жаль метафор, не дающих читателю ни минуты отдохновения, с так далеко друг от друга разбросанными членами предложения, что теряется семантическая связь, и можно было бы, собственно, сказать что-нибудь, а произвольность — убийственная для формы, стиля — тащит за собой невозможный маньеризм, нечитабельность, разбивает единство текста, который стремится к однозначности, к простым терминам, которые можно приложить к описываемому предмету, точно этикетку к бутылке с неизвестным содержимым, прозрачным, остающимся загадкой до тех пор, пока мы не опишем его четко (чистое, кристалл, на ржи) без впадения в темное translatio?
Чего нам жаль? Сравнений (этого всегдашнего стремления говорить вокруг да около, а не сразу о том, о чем мы хотим), тянущихся через все страницы, как птицы на юг? Только вот у птиц есть какой-то свой компас, и они знают, куда летят, дисциплинированно, с руководителем, с четкой структурой клина, треугольника, ввинчивающегося в воздух с шуршанием крыльев? Кому это там вдруг стало жаль подробных описаний, если и без них прекрасно известно, как выглядит предмет, и достаточно лишь назвать его, чтобы форма — овальная, круглая, веретенообразная, с гранями, или лишенная убийственной регулярности — обнаружилась сама собой? Нам что же теперь, беречь описания, ретардации, когда время не ждет? Так поможем же тому едва пробивающемуся начинанию, которое является только предлогом к бесконечным калькуляциям, якобы доказывающим, что мир одномерен. Вычеркиваем! На вычеркиваниях мы можем только выиграть, как в лото.
Вычеркиваю и еще раз вычеркиваю, с нескрываемым облегчением.
Иногда я даю себе труд перевести правленный текст на иностранный язык. Тогда вся его избыточность безжалостно выпирает наружу и остается мало что, как в уравнении, которое мы очистили от всех неизвестных, оказавшихся в результате натуральными числами, близкими нулю. Вот где надо искать источник неуспехов нашей литературы в переводах. Именно здесь, а не в пресловутой непереводимости традиции и опыта, не в равнодушии мира к судьбе малых народов или в погоне издательств за барышами. Вот германские языки, эти любят точность, которой нам так не хватает. Суть — это не то, что может пропасть при переводе. Суть — то, что остается, что можно перевести.
Выбеленную рукопись я отдаю на перепечатку и в полученном уже после нее экземпляре снова зачеркиваю, но на сей раз — спорадически, устраняя там и сям тавтологическое прилагательное. К сожалению, часто получается так, что текст хоть и прибавил в выразительности, но пострадала композиция. Сокращения остаются неясными для непосвященных, эллипсис гонит эллипсис, там, где мы ожидаем плавного перехода, из ничего вдруг вырастает новый абзац. Собственно говоря, я мог бы все это так и оставить — не мое дело заботиться о композиции. Гармония должна возникать спонтанно, я бы сказал, органично, а не путем кропотливого замазывания шпаклевкой недостаточно определенных мест. И все-таки я убедился, что, проверяя уже напечатанный текст, мне часто приходится испытывать страдание, в любом случае — я чувствую неприятный осадок (не вдаваясь здесь в дискуссию относительно природы эстетики — порождение она вкуса или правил), как будто мне отвечать за его авторство, не могу заснуть, и фразы вырывают меня из сна под утро нисходящей интонацией.
Поэтому я дописываю. Вовсе не из-за спускаемых сверху идеологических директив, как мне теперь инкриминируют. Из-за директив, да, но директив поэтики. Сверху, да, но идущих от Стагирита. Каждый текст имеет поэтическую структуру, если исходить из того, что та функция, которая в нем преобладает, является установкой непосредственно на коммуникацию, и удаление одного элемента, семантически нейтрального, приводит к разрушению всего построения, как, например, в сонете, где нельзя безнаказанно ни изменить размер, ни убрать рифму. Поэтому в корректуре, скажем так, аддитивной нет ничего произвольного. Тот, кто обвиняет нас в искажении творческого замысла автора, пусть на момент задумается о целостности произведения искусства. Разве осуждения заслуживает реставратор, склонившийся над холстом с кисточкой и яйцом? Неужели должен рухнуть готический собор, в котором оригинальные арки лишь потрескались? Никто в здравом уме не будет противиться обязательному в таком случае восстановлению.