Выбрать главу

Тем временем они прохаживались среди ржавых банок сарсапариллской свалки. Он сломал несколько веток и бросил обломки в траву. Она сорвала узкий листок и понюхала его. Ей очень хотелось понюхать волосы Ламми.

Но пришлось сказать только:

— Какой ты белокурый.

— Некоторые такими родятся, — признал он.

И стал обстреливать камень мелкими камешками. Она видела, что он сильный. От всех этих открытий, сделанных за такое короткое время, у нее задрожали колени.

Они с ревом мчались сквозь блистающий свет, кренясь на поворотах, кабину мало-помалу наполняют белолицые, белоголовые ребятишки, и младшего она бережет от тряски, поддерживая ладонью сзади за шею, как — сама видела — делают женщины. Озабоченная этим, она иногда забывала про Лама, а он останавливал машину, и она вылезала из кабины прополоскать пеленки в тепловатой воде и развесить их на просушку по кустам.

— Стишки сочиняешь и вообще, — сказал он. — Я таких умных в первый раз вижу.

— Умные, они такие же, как все, — жалобно проговорила она, боясь, что он не смирится с ее особенностями и с ее силой.

Теперь ей надо вести себя ужасно осторожно. Пусть не годами, но она старше Лама, только нельзя, чтобы он догадался об этом, — это ее тайна. Несмотря на всю его силу, на всю его красоту, она и сейчас и всегда должна быть сильнее.

— Что это у тебя? — спросил он и тронул ее.

Но тут же испуганно отдернул руку.

— Шрам, — сказала она. — Я открывала банку сгущенного молока и порезала себе кисть.

И впервые обрадовалась бледному рубчику на своей веснушчатой коже, надеясь, что это заполнит брешь, образовавшуюся между ними.

А он не сводил с нее своих строгих голубых материнских глаз. Она нравилась ему. Хотя и уродина, и умничает, и девчонка.

— Сгущенное молоко, да на хлеб, — сказал он. — Это можно есть и есть, пока не лопнешь.

— Да-а! — согласилась она.

И поверила в это всей душой, хотя такая мысль никогда раньше не приходила ей в голову.

На спинах парадной одежды иссиня-черным неровным узором роились мухи. Им всем уже надоело отгонять их, подергивая плечами. По мере того как Альф Герберт, покрякивая, сбрасывал в могилу тяжелые лопаты земли, пыль в воздухе все сгущалась, обещания накладывались одно на другое. Хотя они только и слышали, что ждите и ждите, Христос приидет и искупит грехи людские, — им показалось бы несуразным, если б он вдруг возник из зарослей кустарника и на алтарях из раскаленного песчаника совершил бы жертвоприношение, к которому никто их не подготовил. Тем не менее, стоя у могилы, они ждали, обученные покорно принимать все, что им навязывали, а жара притупляла в них остатки разума и вспучивала их австралийские пальцы до размера немецких сосисок.

Первая не выдержала Миртл Хогбен. Она разрыдалась, уткнувшись не в тот платок. Кто преобразит уничиженную плоть нашу? Таких слов ее чувство приличия не могло перенести.

— Спокойнее, — шепнул ей муж, поддерживая ее пальцем под локоть. Она покорилась мужниному сочувствию, как покорялась в их совместной жизни его более сомнительным желаниям. Ничего ей не требовалось, кроме мира и покоя и кое-каких сбережений на карманные расходы.

Женщина хлипкая, миссис Хогбен оплакивала сейчас все те обиды, которые ей пришлось перенести в жизни. Ведь Дэйзи приносила одно уничижение. Но было и понимание, да, были такие минуты. Ведь только девушки и понимают друг друга, девушки, но не женщины. Сестры, сестры! До того как жизнь раскидает их в разные стороны. И вот Миртл Морроу снова шла по саду, а Дэйзи Морроу обнимала сестру за плечи; воздух наполняли признания и запах бродящих давленых яблок. Миртл сказала: знаешь, Дэйзи, что мне хочется сделать? Мне хочется заткнуть лимоном тубу, на которой играют в Армии спасения. Дэйзи захихикала. Ты совсем спятила, Мирт, сказала она. Спятила, но никого не подвергла уничижению. И Миртл Хогбен стояла и плакала. Один раз, один-единственный раз ей захотелось столкнуть кого-то вниз с обрыва и посмотреть, какая у него тогда будет физиономия. Но Миртл никому в этом не призналась.

И миссис Хогбен оплакивала то, в чем она никому не могла признаться, все то, с чем она не могла совладать в себе.

По мере того как потекли более милостивые слова молитвы, Отче наш, которую она знала наизусть, хлеб наш насущный, ей следовало бы утешиться. Да, следовало. Следовало бы.

Но все-таки где же Мег?

Миссис Хогбен отделилась от остальных. Походка у нее была деревянная. Если кто-нибудь из мужчин заметит ее уход, подумают, что она слишком уж расчувствовалась или что ей понадобилось облегчиться.

А облегчить себя ей хотелось бы призывом: Маргарет, Мег, ты что, не слышишь меня, Ме-ег! — и протянуть это сердитым, визгливым голоском. Но священника не перекричишь. И она продолжала вышагивать. Похожая на цесарку, зацепившуюся своим пестрым шелковистым оперением за колючую проволоку.