Мой друг Урбан принадлежал к первой категории. Он только-только успел начать, с подобающей порцией самоиронии, рассказ о том форуме в другой части города, на котором ему, официально приглашенному (этому он придавал большое значение), пришлось делать сообщение о новейших культурных событиях в нашей стране, как мы уже услыхали за непрозрачным окошком стук штемпеля, в прорези под окошком появился Урбанов документ, первый сотрудник в форме взял его и, еще раз сравнив фотографию с оригиналом, вручил владельцу. Не без легкой гордости тот принял свой документ: на компьютеры-то хотя бы можно положиться! - а затем из солидарности довольно долго ждал ее, после таможенного досмотра, который он тоже прошел без заминок. Да, на компьютеры можно было положиться, для сотрудника из будки в них явно внесли указание помурыжить ее на границе и даже на всякий случай по телефону сообщить вышестоящей инстанции, что к ее пропуску не придерешься, она так и сказала Урбану, когда наконец очутилась с ним рядом, без таможенного досмотра, как и он сам. Он усмехнулся, немножко криво, конечно же испытывая какую-то противоестественную зависть к тому, что компьютеры не пропустили ее так гладко, как его, с другой же стороны, он бы обеспокоился, случись ему ждать своих документов так долго, как ей. У выхода из этой единственной в своем роде постройки, воздвигнутой над вратами в антимир и из антимира, их пути сразу разошлись. Ее старый друг Урбан направился к стоянке такси у вокзала Фридрихштрассе, а она свернула налево, к мосту Вайдендаммер-брюкке, проходя по которому я непременно шлю насмешливую улыбку чугунному прусскому орлу на парапете и даже стараюсь его потрогать.
Я не спросила Урбана, какой пост он теперь занимает, а он, видимо, ничуть не сомневался, что я следила за его карьерой, которая после убедительного для всех нас и бесспорного старта вполне логично вела его вверх по ступенькам, все выше, куда-то в незримость, но, очевидно, и там, за кулисами, успешно продолжалась. Я не оглянулась на него, однако спиной чувствовала, что он смотрит мне вслед.
Когда живешь на свете достаточно долго, ситуации повторяются, причем порой оборачиваются своей противоположностью. Однажды, много лет назад, я вот так же смотрела ему вслед, а он - дело, кажется, было после какого-то заседания - нарочито поспешно спустился по лестнице и исчез не попрощавшись, причину она запамятовала, вероятно ему было неловко перед нею из-за какого-то инцидента - так или иначе он не хотел попадаться ей на глаза. Да, она тогда долго смотрела ему вслед и чувствовала себя препаршиво.
А как она теперь себя чувствует? Надо бы всякий раз говорить заведующему отделением одно и то же: я на дне шахты, из которой мне не выбраться, потому что нет сил. Она говорит: Ничего. Похоже, он меньше полагается на ее ответы, чем на результаты собственного осмотра, ощупывает ее, считает пульс, приподнимает ей веки, спрашивает, какая температура была у нее при последнем измерении, но палатная сестра Кристина напоминает, что температуру меряют только два раза в день, после чего завотделением велит мерить температуру этой пациентке каждые три часа: будьте любезны, говорит он палатной сестре, у которой красивые белокурые волосы, локонами обрамляющие лицо. Она записывает распоряжение, не говоря ни слова. Однако же в уголках губ прячется обида. Что такое, сестра Кристина? - говорит завотделением. И слышит в ответ, что сестер в отделении недостаточно. Пациентка, хотя и не может толком говорить, но слышит вполне хорошо и отнюдь не хочет знать, какие сложности для ухода за больными отсюда проистекают, а потому благодарна заведующему отделением, когда он знаком показывает сестре, что это они обсудят позже. Пациентке он делает новое сенсационное назначение: ей можно "глоточками" выпить немного чаю. Перед ней опять возникает призрак огромного стакана пива, белая пена соблазнительно льется через край, ей никак не удается отогнать это видение. Она ждет чай и спрашивает себя, способна ли хоть одна из сестер - ей слышно, как они, смеясь, переговариваясь, двигая каталки, снуют по коридору, - представить себе, чту значит для нее каждая лишняя минута ожидания. В конце концов одна из двух молоденьких приносит чашку, чернявая, миловидная, с родинкой на левой щеке, она ловко ставит чашку на ночной столик и опять исчезает, как видно не задумываясь над тем, сможет ли жаждущая дотянуться правой рукой до столика, сумеет ли достаточно высоко приподнять голову, чтобы напиться из этой чашки. Но тут - какое счастье! - в палату входит стриженный ежиком молодой человек в белом халате, который секунду-другую наблюдает за ее тщетными усилиями. Та-ак! - говорит он, выходит и спешно возвращается с поильником, переливает туда чай, приподнимает ей голову, подносит носик к губам. Она пьет; стало быть, на свете существует не только слово, но и само действие - пить. Спасибо, говорит она. Эвелин еще учится, говорит он. На втором курсе. Некоторые вещи ей пока невдомек. Его зовут Юрген, он на третьем курсе, скоро выпускные экзамены. Она отпивает всего три глотка, и он успокаивает ее. Вы даже не представляете себе, как быстро желудок съеживается, говорит он. И уходит.
Поток опять вздувается. У него есть имя: изнеможение. Сознание отступает, уходит на дно. Идти ко дну, погибать. На этот раз кромсающий уши грохот создают самолеты. Штурмовики, нескончаемая вереница штурмовиков прямо у нас над головами. Все-таки есть, наверно, некий тайный смысл в том, что мне демонстрируют все виды человеческих жертвоприношений. Хотя смысл может быть прост: после стольких лет, стольких десятилетий самообмана наконец-то убедить меня в пронзительной бессмысленности всего происходящего. Так, что ли? Ведь нам вбили в голову, что всё и вся, коль скоро оно может быть рассказано в форме истории, обретает смысл, доказывает свою осмысленность. Я начинаю догадываться, из каких источников идут картины, на которые меня заставляют смотреть, едва лишь режиссер на внутренней моей сцене отключается.