Я прошу тебя, раз уж ты вдруг опять здесь - какое сейчас, собственно, время дня, вечер? интересно как-никак, - я прошу тебя принести сюда синюю книжечку со стихами Гёте. Завтра же. Но замечаю, что в голове у тебя другие заботы. Стало быть, ты поговорил с заведующим отделением, у меня за спиной. Он слегка недоволен моей температурой. Думает, придется оперировать еще раз, чтобы удалить абсцесс, предположительно создающий такую температуру.
Дай мне, пожалуйста, попить. На сей раз она делает целых четыре глотка. Странным образом на ум ей приходят сплошь гётевские стихи. Какое стихотворение тебя интересует? - спрашиваешь ты. - Ах, в особенности вот это: Скорбь, радость купно / Тонут в грядущем, / Темно идущем, / Но неотступно / Стремимся дале[4]... Как дальше - не помню. Что-то насчет "покровов", кажется. Мне нужна книга.
Кстати, знаешь, как-то раз, не найдя этого стихотворения, я позвонила Конраду, потому что из наших друзей именно он помнил все стихи, какие когда-либо читал, а читал он их много. Я не догадалась поискать среди масонских песен, Конрад же сразу назвал мне стихотворение, он знал его наизусть и просветил меня насчет отношения Гёте к вольным каменщикам. В Йене, в нашем первом гётевском семинаре, Конрад задавал тон, он и выставку "Общество и культура гётевской эпохи" в веймарском замке помогал готовить, только об этом и говорил, когда вечером иной раз провожал меня, до комнатушки в доме Ницше. Дескать, нет ничего увлекательнее, чем исследовать, каким образом определенные общественные отношения сковывают гения и какие приемы гений изыскивает, чтобы хоть на время и отчасти от этих оков освободиться.
Забавно, как работает мозг. Почему сейчас мне вспоминается Конрад? Он был человек порядочный, говорю я, неспособный действовать против своих убеждений. Не то что действовать, но даже высказываться против своих убеждений. Он бы и сегодня по-прежнему был нашим другом, тебе не кажется? Слишком рано он умер. Да, рассеянно говоришь ты, но мне сейчас не об этом надо беспокоиться. Ты принес черный радиоприемничек, на пробу включаешь его, мужской голос деловито сообщает о новом крушении рейсового самолета, число жертв... - Ради Бога, говорю я, выключи. - Ну конечно, говоришь ты. Конечно. А в чем дело? - Ни в чем. Ни в чем. Просто я не в силах вынести даже крошечного обрывка дурной вести, понимаешь? - Ладно, ладно.
А теперь уходи, пожалуйста, говорю я. И слышу в ответ: Ты просто закрой глаза. Не обращай на меня внимания. Я пытаюсь. В тот же миг снова начинается грохот. - Уходи. - Позднее я, наверно, стану удивляться, что выдерживала твое присутствие не более получаса. Теперь нет сил ни удивляться, ни выдерживать хотя бы и легкий намек на дурную новость. Надо взять на заметку, что слабость может достичь такого уровня, когда нельзя принять на свои плечи ни миллиграмма жалости и сострадания даже к людям очень далеким, не говоря уж о близких. Напрасно ты сказал мне, что у Хелены кашель, пускай и вышло так от замешательства, это я точно заметила, ведь я умоляла не рассказывать ничего плохого, и ты вообще не знал, о чем говорить, а пятилетнему ребенку кашель ничем особенно плохим не грозит, но так или иначе я бессильна помешать тому, что Хеленочка кашляет и кашляет, что у нее определенно начнется бронхит, который так легко может стать хроническим, со всеми ужасными последствиями, и меж тем как эти ужасные последствия распространяются во мне, рейсовый самолет снова и снова терпит крушение, падает вместе с еще живыми, но теперь, через доли секунды, размозженными, раздавленными, сгоревшими, искромсанными пассажирами, и я могу лишь надеяться, что в ближайшее время никому из тех, кого я люблю или просто знаю, не придется - по необходимости или по легкомыслию - лететь на рейсовом самолете, а если все-таки придется, то я знать об этом не хочу, как предпочла бы не знать, когда ты завтра собираешься быть у меня, ведь поневоле начну высчитывать, когда ты выедешь, а после целый час будешь колесить на машине по не то чтобы перегруженным, но определенно не вполне безопасным дорогам. Точно так же (это я теперь тоже знаю) мне бы не хотелось сейчас услышать, что у меня рак. Надо взять на заметку, что человеку, только-только прооперированному и еще очень слабому, нельзя говорить, что у него рак, - каковы бы ни были прежние уверения. Иными словами, есть обстоятельства, в которых честность, правда действуют губительно.
При случае непременно скажу об этом заведующему отделением, он как раз входит в палату и сообщает, что они решили сделать мне повторную операцию. Но прежде, еще сегодня, а точнее, сию минуту проведут дополнительное обследование. Чтобы с полной уверенностью установить границы очага, который нужно удалить. С недавних пор существует щадящая и очень надежная методика, говорит завотделением, не выпуская ее запястья и внимательно считая пульс, меж тем как она впервые задается вопросом о его возрасте. Наверно, все-таки добрый знак, что у меня пробуждается хоть и не жгучий, но интерес к возрасту врача, чье слово, без сомнения, было решающим в консилиуме, по всей вероятности собиравшемся, чтобы обсудить мой случай. Во всех консилиумах, то бишь комиссиях, где заседала я сама, решающее слово всегда было за мужчиной, редко, очень редко за женщиной, и я вдруг понимаю, что мне решающее слово не принадлежало почти никогда, к счастью. А вот Урбану, моему другу и товарищу Урбану, решающее слово принадлежало по меньшей мере в трех комиссиях, куда входила и я. В первой он использовал его неловко и неуверенно, не был глух к аргументам, и я была им довольна, во второй в его руководство дискуссией закралась рутина, а в третьей ему уже ничего не стоило пользоваться властью и решать, он начал душить возражения, а я начала уклоняться от заседаний. И хвастаться тут нечем. Как давно все это было. Как глубоко кануло.
Завотделением между тем успел уйти, пришел Юрген, медбрат, с кружкой, которая вмещает целый литр жидкости, и, чтобы подготовиться к компьютерной томографии, ей предстоит в ближайшие четверть часа выпить эту жидкость. - Но я не смогу. Вы же знаете, пять глотков чаю - это предел. - Вы должны, неуверенно говорит Юрген. Без контрастной жидкости нельзя. - Ее бросает в пот. После первых же глотков она мокрая как мышь, но зная, что белья в отделении не хватает, поостережется снова просить чистую рубашку, сосредоточится на глотании этой омерзительной на вкус жидкости. Они требуют от меня невозможного, медбрат Юрген тоже об этом знает, подносит поильник к ее губам, еще глоточек, еще, молодчина, молодчина. Возврат в детство, тогда я тоже была свободна от обязанностей, как теперь, когда никто ничего от меня не требует, кроме содействия, так выразилась палатная сестра. Вы ведь готовы содействовать, правда? - и я, к собственной досаде, на самом деле смутно ощутила необходимость оправдать ее ожидания, но эту кружку я выпить не могу, последний поильник она отстраняет. Юрген молча выплескивает его содержимое в раковину. Увы, у него нет времени проводить ее вниз, в подвал, в нижний мир, говорит Юрген, он худо-бедно начитан, думает после училища еще годик-другой поработать медбратом, а потом получить от больницы направление в институт.