Выбрать главу

А какой хлеб? У нас в селе Березовском живет, такой выпивоха — как эта вожжа ему попадет, неделями пьет, себя не помнит. Ну, пристал ко мне: дай да дай, дескать, денег на выпивку, я тебе за это сена привезу. Вези, говорю. Дал я ему сколько-то — привез. Собственное, от своей коровы. Ну, зять на меня взъелся! Дальше — больше: поцапались мы, съезжайте, говорю, от меня. Они съехали. И Манька тоже. А он слышу, все злее да злее пьет. Ну, это уж известно — кто зачнет ею заниматься... Я дочке и говорю: «Брось ты его, дебошира, пустого человека». А она мне в ответ: «Он лучше всех вас в совхозе, стахановец!» — «Какой стахановец! — говорю. — Стакановец — это да! Ты посмотри только, как он его, винище-то это, стаканами хлобыстает». — «Это у него временный творческий застой», — отвечает.

Ну, застой так застой, мучайся дальше!

Поговорили с дочкой, а тут как раз эти «ка-семьсот» стали появляться. К другим-то они и раньше приходили, а тут к нам. Он и загорелся на них работать. Ему отказ: ноги-де нет, техника безопасности не позволяет. А он уперся — и ни в какую! И что же ты будешь делать? Опять своего добился: на курсы поехал, работать стал. А потом месяца через три, как раз об эту пору, его и привезли мертвого. Да-а... Он что? Он с последним рейсом на станции припозднился, а дорога плохая — дождь этак вот, лужи, его в канаву юзом и стащило. Он — буксовать. Буксовал, буксовал, трактор набок заваливаться стал — он спрыгнул, да зацепился за что-то: как ни говори, нога все же не своя. Упал, ударился да ночь в луже пролежал... Ну, привезли его.

Дядяй махнул рукой.

— Крик, рев. Детишки уже большенькими стали — никого не пожалел. Думаю, кукуй вот теперь, жена. Сказал как-то после дочери об этом, так она, доченька-то эта родная, не поверишь, зверем на меня глянула. Ну, зверь и зверь «Моим детям, — говорит, — за отца стыдиться нечего. Они им гордиться будут. Я научу».

Вот и возьми ее за рупь за двадцать. И научила. Сейчас переехала, в другом совхозе живет, так к матери его родной — тоже где-то в деревне проживает — каждое лето ездят, а сюда ни ногой. Так, иногда если...

Дядяй налил себе самогону, выпил, постучал пальцами по столу.

— Вот ты мне теперь и скажи, — обращается он к Володе Ивановичу. — Правильно он поступил или нет?

— А ты сам как думаешь ?

— Я! Я-то думаю... Я и его спрашивал — это было еще в самом начале — и дочку к нему подсылал: «Спроси, мол, чего он сапожничать не хочет?».

— И ответил?

— Отве-е-тил! Лежу ночью, слышу, разговаривают. «Что ж, — говорит он. — Сапожное ремесло хорошее, я не хаю, но для меня оно пройденный этап». — «А тебе чего надо? Может, обидно, что ноги нет?» — «Обидно, конечно, — отвечает, — да не в этом суть!» — «А в чем же?» — «Я человек, — говорит. — Можешь ты это понять? А раз человек, что ж я — до первой ступеньки дошел и остановился? Не-ет, — говорит. — Я их все одолевать буду, сколько ни есть!» Ну, не дурак ли?

Дядяй снова замолкает и молчит на этот раз особенно долго, глядя на свои руки, сложенные на столе. Он словно прислушивается к тому, что происходит у него внутри.

— Да, форменный! — нарушает он, наконец, тишину и вдруг разражается грубейшей бранью. Ругается он долго, остервенело, потом стихает и ходит, успокаиваясь, по избе.

Застолье явно подошло к концу. Володя Иванович устал от разговора и выпивки и хочет спать, однако все же еще пытается что-то рассказать.

— П-понимаешь, какое дело... — бормочет он неразборчиво. — С-стоит он на посту, а тот мимо идет... Он ему кричит: «Стой, кто идет?» А тот идет! Он ему снова: «Стой, кто идет». А тот идет!

Володя Иванович пьяно машет рукой.

Колесаев слушает гостя, пытаясь понять, что с ним делать, а потом решает:

— Давай спать, а?

...Ночью Никанор Митрофанович вдруг просыпается (спит он на жарко натопленной лежанке, меж двух тулупов) и долго сидит, подобрав ноги, опершись подбородком о колено.

Чего бы, кажется, вскакивать ему среди ночи, чего бы сидеть бессонно в светлой и холодной от выпавшего за окном снега избе, него бы вспоминать своего непутевого зятя, кости которого, вероятно, уже истлели в земле? А вот вспоминает, не спит, мается!..

За окном набирает силы не ко времени пурга. Ветер качает голые деревья, с шумом бросается из-за штакетникового забора на крышу и, перевалив через нее, уносится в степь. А в степи по смерзшемуся ковылю, по темному льду замерзших луж бесконечно текут в сторону железнодорожной станции белесые снежные полосы, на пути которых, меж поселком и железной дорогой, стоит обелиск. Если бы удалось зажечь спичку и, прикрыв ее ладонями, посветить, то на медной дощечке можно было бы прочесть фасонно выбитые слова: