— Да когда же у нее отпуск кончится?
— Не знает, поди, Маруся, что Володя вернулся, а то бы сразу прибежала.
Но так было в первые дни. С течением времени все как-то само собой прекратилось. Незаметно. Потихоньку. Прежнее веселье не получалось. Шутки не клеились. Все было не так, как когда-то.
И прежде всего потому, что Володя был уже не тот.
Не тот увалень с безвольной походкой, которого можно в любое время остановить и завернуть куда угодно. И не безответный старатель, мало сознающий свою пользу. Какая-то целесообразность стала угадываться во всем облике Володи. Былая неопределенная улыбчивость лица сменилась сосредоточенностью. Словом, появилась у него какая-то особая, своя жизнь, о которой другим можно только догадываться, а знать не дано.
Когда вышла на работу Маруся, ей тут же рассказали, что Володя вернулся, но стал он «не такой». Маруся все спокойно выслушала и ничему не удивилась. И именно это-то больше всего удивило женщин.
А когда Володя в то утро привез продукты, Маруся удивила всех еще больше. Она отвела Володю к гардеробу и стала что-то говорить. Володя слушал ее и улыбался доброй улыбкой. Только теперь это была не улыбка вообще, а относилась она к одной Марусе. И взгляд был обращен только к ней, а не блуждал без цели. Было ясно, что сейчас Володя видит одну Марусю и никого больше. И было ясно, что разговаривали они в последний раз никак не дальше чем вчера или позавчера.
Те, кто наблюдал это, многозначительно переглянулись и разошлись по своим местам.
А к вечеру о них знала и говорила вся столовая. И тут вдруг выяснилось, что еще раньше кто-то кому-то сказал, а кто-то сам видел Марусю в той столовой, где Володя работал швейцаром. Потом их вместе на улице где-то видели или даже в магазине.
На другой день за обедам посудница Рая не вытерпела и сказала:
— Маруся, а мы ведь все знаем.
Маруся строго повела бровью и вдруг заявила:
— Ладно, черт с вами, так и быть, скажу.
И тут же отовсюду:
— Что?! Что?! Что?!
Маруся выдержала длинную паузу и произнесла:
— А то, что Володя переходит ко мне жить!
И тут обрушился настоящий ливень:
— Мару-ся!
— Да неужели?
— Да не может быть, Мару-ся!
Потом пошел разговор поосновательнее:
— Ты, Маруся, как следует все взвесь.
— Смотри, свяжешь себя, не жалеть бы потом.
И вдруг со сдержанным смешком:
— Маруся, а он самого главного, поди, не умеет, — и общий смех.
— Самому главному я сама кого хочешь научу, — отпарировала Маруся.
Дружный хохот был ей ответом.
...А дни между тем шли. Из дней складывались месяцы. И у Маруси время от времени спрашивали:
— Ну, как там Володя хозяйствует?
Спрашивали порой с нескрываемой насмешкой, а порой и с чисто женским интересом. И всякий раз Маруся воодушевлялась и начинала рассказывать:
— Володя лесу навозил — транспорт-то свой, бесплатный. Теперь сарай строит. С того лета курей заведем — это сколько же денег сэкономлю.
— Да, своя курятина и свои яички — дело большое, — уже с уважением в голосе отвечали Марусе.
— Стиральную машину собираемся купить, — продолжала она. — Я говорю Володе: «Как купим — время освободится, обленимся совсем». А моя старшенькая, Нинка: «В кино, мам, каждый день ходить будем».
— А что? И будете!
— В театр, Маруся.
— Ага, в театр, — и она смеялась — то ли пошучивала над собой, то ли и в самом деле радовалась тому, что будет.
Все эти рассказы о себе, о своем доме и домашних делах были чем-то новым, ранее не свойственным для Маруси. И во всем ее облике за последнее время появились какие-то едва уловимые изменения. Поубавилось, может быть, напряженности да излишней торопливости. Движения стали как бы свободнее, легче и округлее. Словно бы снял кто-то с нее часть ноши посреди трудной дороги и переложил на свои плечи.
СЕРГЕЙ ФРОЛОВ
СТИХИ
Мы сидим с бабкой на глиняной завалинке.
Стоит осень, вторая после начала войны.
Луна, поднимаясь, становится все меньше, светлей и бело освещает пустынную улицу. Бабка о чем-то думает и смотрит в степь. Я шепотом твержу стихи и вдруг сбиваюсь.
— Баб, — говорю ей, — стих забыл.
— Ну, ступай к деду.
За выгоном пашут на быках колхозное поле. Это метрах в трехстах, но мне, пятилетнему, идти туда далеко и боязно.
Под сандалиями шуршат стебли лебеды, уже отшумевшей свое лето. Часто оглядываюсь назад: светлые крыши, темная бабка на завалинке. Впереди на лунном небе, там, где его край подходит к сумеркам земли, появляются и исчезают силуэты: спина быка, шапка пахаря и взмахнувшая кнутом рука. Слышны протяжные крики: