Тоня, увидев украшение под моим глазом, ехидно прищурилась:
Добегалась? Это с кем же ты кокнулась?
С кем кокнулась, с тем и стукнулась.
Ну и бесенок! Ох, девка, открутят тебе когда-нибудь голову на рукомойник.
Я отмалчивалась. Разве нашу Тоню переговоришь? Целый вечер я писала письма: бабушке и учителю Петру Петровичу. Совеем почти их забыла...
Несмотря на хорошую погоду, когда, по поговорке, день год кормит, последние единоличники с утра до позднего вечера толкутся под окнами районного земельного отдела. Спорят, кричат, что-то требуют, в азарте шмякают о землю праздничными картузами. Над ними верховодит старший сын исполкомовского кучера деда Козлова — Прокоп, мужик тускло-рыжий, некрасивый, сухопарый, как жердь.
Люди добрые, да что ж это такое деется! — дерет Прокоп глотку. — В раззор вводят хрестьянина! За хрип берут!..
Эй, Прокоп, уймись! — кричит ему с исполкомовского крыльца отец. — Уймись, смутьян посадский!
А иди ты, тятенька, к монаху под рубаху! — зло и не по-псковски неучтиво отвечает Прокоп родителю.— Помирать пора, а ты в мирские дела путаешься.
На Прокопа наезжает конем щеголеватый начальник милиции Чижов и тоже кричит на весь поселок:
— Прекрати агитацию, контра!
А вечером дед Козлов пьет у Тони чай и жалуется:
Пошла жизня сикось-накось. Брат на брата. И чего Прокоп ошалевает? Аль не хватает ему добра? Говорил, до скольких разов упреждал: «Пошто ты третьего коня заводишь? На кой он тебе ляд?» Куды там! Неслух нахратый. Кулака как есть изничтожаем, а он, мазурик, в кулаки прет...
Да,— соглашалась Тоня,— говорят, жаден ваш Прокоп...
— Уж так, доцка жаден, так жаден, дай волю — родных братьев да племяшей по миру пустит...
— В колхоз-то Прокоп так и не желает?
— И-и-и, милушка! Чтоб этакий-то нелюдим да с обчеством?: Скотину и ту в общественном стаде не пасет. Внучат на пастьбе замучил. Манюшку-внучку жалко. Пасла коров босиком —змея жиганула. Заговорила знахарка. По первости-то вроде бы ничего, а таперича болячка вспухла. На крик девчонка кричит.
Так в больницу надо!
Вот поди докажи ты этому анчибалу. Он сам себе доктор. Мазурик, пакляная голова. И в кого такой банный шишок уродился? Не иначе как божье наказание нам с покойной Федосьей за грехи наши. Веришь, Тонюшка, так я от всей этой смуты заморился, что почитай что умом тронулся. Приведение мне было. Господи помилуй и оборони!
Как так?
А вот так. Иду по базару вчерась, гляжу: за пивным ларем в закутке просвирня Захариха с кем-то стоит, шепчется. Пригляделся: Пашка Суханин из Русаков. Здорово, говорю, паря. А он этак неласково: «Катись, дед, а то глаза сломаешь». Пьяный, думаю. И только это я отошел шагов на двадцать, тут меня и озарило. Как же так, думаю, ведь Суханиных еще в позапрошлом году в Сибирь выслали. Богатейшие были кулаки — куды там... Откель же тут, думаю, Пашка мог взяться? Вернулся я — одна Захариха стоит, зубы скалит: «Какой Пашка? Ты, дед, бредишь аль в рай едешь?» Ведь вот до чего дошло.
Дедушка, а может, это все-таки был Пашка? — встревожилась Тоня.
Да ты что, доцка? До Сибири сколь тысяч верст...
Мог и сбежать.
Конечно, все могет быть. Если и убег, так посуди сама: на кой же ему ляд на люди лезть? Ведь тут его каждая собака знает.
—-И- все-таки вы сходили бы в милицию,— посоветовала Тоня.
— Ах, Тонюшка, не знаешь ты нашего Чижова. Ему скажи, он: «Докажи!» А чем я докажу? Вот то-то и оно. Вцепится, как репей в собачий хвост, рад не будешь. Уж такой командир, такой... спасу нет. Ему б как на фронте: вскочил на коня да и марш-марш на неприятеля. А тут тебе не фронт, а пожалуй, что и похлеще фронта. Ведь люди в районе всякие. Иной раз и облыжно на кого докажут, чтоб от настоящих мазуриков глаза отвести. Соображать надо. — Дед Козлов посверлил свой морщинистый висок заскорузлым пальцем.
Пока он жаловался на Прокопа да мыл кости начальнику милиции, я не прислушивалась, читала «Овода», которого мне принес библиотекарь Виталий Викентьевич. Но когда дед завел разговор о просвирне Захарихе, я насторожилась.
— Беженка она, Тон юшка. С гражданской войны тут у нас осела. С младенцем. Ох, доцка, не лежит у меня к ней душа! Не лежит, и все тут. Эта сатана в юбке, и тверезая и пьяная, завсегда себе на уме. Сейчас вот притихла, просвирня, а бывалочи, только с кулачьем и водилась...
Дед Козлов еще долго сплетничал. Тоня дважды доливала чайник. Про отца Аленки Чемодановой дед отозвался кратко:
— Из ехидной породы.
Когда дед Козлов, прикончив третий чайник, наконец ушел, неверующая Тоня перекрестилась:
— Дела твои, господи! Живи да оглядывайся. Смекай что к чему да на ус наматывай.
В тот же день я рассказала подругам все, что услышала.