Выбрать главу

Это поджог! Самая настоящая диверсия. Экономическая. Диверсанты, видимо, сначала ограбили почту, а потом подожгли, чтоб следы скрыть.

Какие такие диверсанты? — удивляется моя бабушка. — Откель они тут взялись? Поди, перекалили печку-то, вот оно и занялось. Хоромины-то что твой порох сухие... '

Чемоданов наскакивает на бабушку рассерженным индюком:

А кто почтовый выезд обстрелял? Скажете, тоже не диверсанты? А? Изловили их, я спрашиваю? Как бы не так. Пошарили по кромке леса для близиру, как в прятки поиграли,— на том и дело кончилось. А злоумышленники небось не дремлют. Сидят где-нибудь в укромном месте и на нас — советских служащих — ножи точат...

Так-таки и сидят,— отмахивается бабушка от соседа. — Поди уж за тридевять земель отседова дунули. А то бы нашли. Куды от милиции скроешься...

От таких разговоров мне становится не по себе. А вдруг прав Чемоданов? Сидят где-нибудь в нашем лесу диверсанты-бандиты и точат длинные ножики. Жаловался же на днях дед Козлов Тоне, что из михайловского стада за последнее время стал бесследно пропадать скот: овцы, телята и даже одна корова. На волков грешили, а как устроили облаву — ни одного не подстрелили. Старики сказыва ют, что волков в наших местах с незапамятных времен не встречали. Куда в таком случае скот девается?..

А если бандиты нападут ночью на наш дом? А у нас и ружья ни у кого нет, чтоб отбиваться. Я возьму секач, которым лучину для растопки колют, и... секачом! А они в меня из обреза!..

— Бабушка, иди домой!

И то иду. Языком пожаров не тушат. Укладываясь, бабка бубнила:

Вор пройдет — стены оставит. Пожар накинется — ничего не оставит. Упаси и помилуй нас, господи!

Почта сгорела дотла. А ее сторож исчез бесследно. Пепелище курилось два дня. Говорили, что милиция нашла на пожарище большую жестяную банку из-под керосина. Теперь уж никто не сомневался в поджоге. Обвиняли сбежавшего сторожа-грабителя.

Но через два дня сторож нашелся. Его обнаружили довольно далеко от почты, в зарослях орешника на Новоржевской дороге, связанного по рукам и ногам и полузадушенного тряпичным кляпом. В больнице сторож, придя в себя, сказал, что в поджигателях он опознал кулацкого сына Пашку Суханина. А других двоих не знает.

На тихой Сороти наступили тревожные дни. В Михайловском и окрестных деревнях по ночам патрулировали комсомольцы с ружьями. Говорили, что молодуха Дашка из Русаков приползла из леса на локтях. А кто изуродовал и за что, рассказать не смогла,— от испуга дара речи лишилась. Бабы стали бояться в одиночку ходить за хворостом. Михайловские пастухи пасли скотину только в пойме Сороти, на виду у деревни Воронич.

Прошло десять дней со дня пожара. Милиция вместе с комсомольцами дважды прочесала все окрестные леса, но бандитов так и не поймали. Народ в поселке волновался. На базаре молодухи молоко и масло спускали за бесценок, лишь бы пораньше вернуться домой. Убытки возмещали языками: ругательски ругали милицию.

А Тоня хоть и не считалась трусихой, но на ночь двери теперь запирала на все крючки и задвижки. А рядом со своей постелью клала топор. Бабушка посмеивалась: «Дура девка. Зачем они к нам полезут? Какое такое у нас богачество?» — «Им не деньги надо,— отвечала Тоня. — Это вам не уголовники».

Аленкин отец пугал женщин всего дома и ехидничал: «Их в лесу не один десяток отсиживается. Прибыл столичный Шерлок Холмс — следователь Пузанов. Захариху арестовал. Диверсанта в обшарпанной юбке. Этот веревочку размотает!.. Голова...»

Тоня вступила с соседом в спор. Ну и что ж, что приезжий следователь арестовал Захариху? Жаль вот только, что скоро выпустил...

А веревочка и в самом деле не разматывалась; Не находилось того кончика, за который могло бы ухватиться следствие.

Я, мои подружки и Вовка Баранов, все вместе и порознь, глаз не спускали с Захарихи, но ничего особенного не приметили. Она по-прежнему каждый раз бывала на базаре, но ничего не продавала и не покупала. Ходила в церковь и к своей подружке Тарантасихе. Пьяная ссорилась с сыном Ленькой. Кричала на весь поселок. А больше ничего.

Случилось так, что Анна Тимофеевна не смогла пойти с нами в Михайловское к больйой Мане Козловой-маленькой. Вместо нее пошла вожатая Катя.

Нога у Мани была толстая, как бревно, синяя, вся в гнойных язвах. Маня плакала, мать ее тоже плакала, и бабка плакала. Шушукались в сенях многочисленные Манины родные т двоюродные сестренки и братишки.

Выкатив белые глаза, наскакивал на нашу Катю рыжий Прокоп:

— Не отдам в больницу! Пущай околевает. Все одним ртом меньше. Радетели! В раззор мужика вводите! Под корень изничтожаете! Вон из моего дому! Чтоб тут духа вашего не было, безбожники!