Выбрать главу

А на краю футбольного поля большой буквой «Т» горели бездымные костры, ветер пригоршнями расшвыривал искры.

У волейбольного столба рвался с привязи нетерпеливый Мальчик, запряженный в исполкомовские выездные сани,— выламывался в оглоблях, пытаясь скинуть с бархатней спины серую попону. Наверное, путался гула мотора. Его успокаивал дед Козлов, вырядившийся в овчинный тулуп до самых пят.

Комсомольцы из «Красного швейника» и старшеклассники, вооруженные деревянными лопатами, оцепили дорогу со стороны Тимофеевой горки и никого не пропускали на самодельный аэродром. Мальчишки полезли в обход по снежной целине, через кладбище.

На Тимофееву горку собралась не только вся наша школа,— поглазеть на самолет вблизи сбежался и стар и млад. Зрители кричали, свистели и махали шапками. Но летчик, наверное, не видел и все кружил над заснеженными притихшими холмами, оставляя позади самолета сизоватый кудрявый след отработанного газа.

— Эй, ми-лай, са-дись! — глядя в небо, разорялся монастырский сторож Ефремыч. — Пошто кобенишься? Эй, слу-хай, сю-ды!

Самолет замер — повис над футбольным полем, потом вдруг резко нырнул головой вниз и пошел на посадку. Взметнулся над полем белый фонтан и, рассыпаясь на снежные струи, медленно стал оседать. Зрители прорвали комсомольский заслон и плотной толпой окружили маленькую полузасыпанную снежной пылью машину. Из передней, кабины ловко выбрался молодой летчик, в очках-консервах и мохнатых сапогах. Из второй комсомольцы бережно извлекли пассажира в тулупе, сшитом на великана. А когда сняли тулуп, профессор оказался аккуратным маленьким старичком с серебряной бородкой-лопаткой. Был он в старомодном пальто с рыжим воротником-шалью, в островерхой меховой шапочке и в белых, обшитых кожей валенках. Ученый церемонно поклонился толпе, зачем-то понюхал воздух и, приняв от летчика пузатый кожаный саквояжик, без промедления укатил в больницу на исполкомовских санях.

Самолет сразу же улетел к вящему неудовольствию мальчишек, мечтавших свести знакомство с летчиком. Но тому, видимо, было не до них. Ветер крепчал, капризная псковская погода могла измениться в любую минуту.

Операция прошла благополучно. Об этом мне и Стеше сказал секретарь райкома Соловьев. Федор Федотович зашел к нам домой прямо из больницы вместе с Анной Тимофеевной. В присутствии хмурого, всегда озабоченного Соловьева я становилась тише воды, ниже травы. Федор Федотович походил на военного в своей неизменной тужурке цвета хаки, брюках-галифе и русских сапогах из грубой кожи. Высокий, подтянутый, цепкоглазый, с плотно сжатыми губами, он почти никогда не улыбался и внешне был неприветлив. В районе побаивались первого секретаря, обыватели осторожно чесали языки: «Не подступишься! Кремень — не человек». На что Тоня не без ехидства возражала: «Сядьте на его место. Небось день и ночь будете зубоскалить да краковяк отплясывать...»

У моей мамы секретарь райкома берет толстенные книги из ее агробиблиотеки и добросовестно их конспектирует. Ругается в адрес ученых-мудрецов, возмущается обилием иностранных, не переведенных на русский язык слов, не все понимает, а не отступается. Упорный. Иногда они с матерью просиживали над книгами до глубокой ночи, спорили и даже ссорились.

Тоня спросонья бубнила себе под нос: «Все еще сидят, анчутки полуночные. Керосину не напастись...» Федор Федотович в этот раз был необычно весел. — Ну, ребята,— сказал он,— мама ваша будет жить! — Он мимоходом ущипнул Вадьку за тугую щеку.— Растешь, бутуз? — И дружески, подмигнул мне: — Как, Цицерониха, Первого мая будем выступать?

Вместе с нами и Анной Тимофеевной секретарь напился чаю со Стешиными ватрушками, жесткими, как подошвы.

— Ох, кутний зуб сломал о твою стряпню,— шутливо сказал он Стеше.

Уходя, секретарь сказал Анне Тимофеевне:

— Во всем полагаюсь на вас. Дровишки и все прочее, сами понимаете... — Он долго глядел на меня, не мигая, точно мысли мои изучал, потом усмехнулся: — Ничего. Перемелется — мука будет. А бандитов мы поймаем! Непременно поймаем. Довольно этим волкам рыскать по нашим лесам.

В кухню с шумом ворвалась сияющая рыжая Эмма. От порога закричала:

— Наум велел сказать! Наум велел... — Увидев секретаря, осеклась, да так и .не договорила, что наказывал передать нам ее муж —доктор.

Две недели после операции мама была между жизнью и смертью. От большой кровопотери часто теряла сознание, бредила. Больную держали на уколах, возле нее круглосуточно дежурила сестра. А бабушку ни уговорами, ни силой так и не смогли выдворить из палаты. Она почти не спала, но держалась как железная, и, по признанию самого Наума Исаича, лучшей сиделки и не требовалось.