— Я?! К тебе?! Да нужна ты мне...
— И ты мне — тоже. Вот и давай жить мирно, Филя. Я тебя не знаю, и ты меня никогда не видел, — бросила руку к непокрытой голове, повернулась через правое плечо и, переваливаясь, словно уточка, пошла прочь.
Что с такой чумной возьмешь? Поплевался Овчинников и махнул рукой — другие «новгородские» не намного лучше, набрали деревню-матушку. Фельдшер успокоился окончательно, когда узнал, что Дроздова проделала с ведущим хирургом, который нарушил установленный ею раз и навсегда порядок.
В операционном блиндаже должно быть чисто. Чтобы не сыпалась сверху земля при близких разрывах бомб и снарядов, к потолку подбили простыни, а за полом, как и за инструментами, следила Таня. И все знали, что во время уборки вход в операционную закрыт, но Рюмин или забыл об этом, или решил, что Дроздова не посмеет сделать ему замечание, и зашел в блиндаж, когда Таня еще не закончила уборку. Сердито косясь на оставляемые на свежевымытом полу грязные следы, она сдерживалась до последнего, но когда хирург выходил, хлестнула его мокрой тряпкой.
— Дроздова, эт-то еще что такое?! — крикнул Рюмин по-старшински.
— Извините, тряпка как-то сама махнулась, — не поднимая головы, сурово ответила Таня. Ее лицо выражало крайнее осуждение, губы были плотно сжаты.
Рюмин все понял и расхохотался. Он был мягче Головчинера, уровновешеннее, и голос у него был мягкий, деликатный, но когда скапливалось много раненых, нервничал и ругался не хуже Головчинера. Высокий, с черной бородкой и усиками, Рюмин был быстр и в разговоре, и в движениях, и в работе. Катя приноровилась к нему легко, кое в чем пришлось, однако, и переучиваться. Ученик Вишневского, Рюмин был приверженцем местной анестезии, общий наркоз давал в исключительных случаях, при самых тяжелых операциях.
— Если грамотно сделать блокаду, операция пройдет безболезненно и мы избавим больного от целого комплекса отрицательных ощущений, неизбежных после общего наркоза, от серьезных послеоперационных осложнений, обеспечим быструю поправку и скорое возвращение в строй. Новокаиновая блокада хороша и тем, что позволяет находиться в контакте с раненым, следить за его состоянием и вовремя принимать соответствующие меры, — учил Рюмин.
Начнет делать «лимонную корочку» — уколы по линии разреза, — сразу заведет разговор на отвлекающие темы:
— Молодым-то ты красивым был, да? С девушками поди всласть погулял и изменял им, конечно? Нет? А я — бывало, да у меня столько девчонок было! Арию герцога из «Риголетто» помнишь? «Но изменяю им первый я. Им первый я».
— Ой, доктор, что ты мне зубы заговариваешь? Плохи мои дела?
— Кто это тебе сказал? Сорока на хвосте принесла? Заштопаю, что продырявлено, и здоровее прежнего будешь.
— Больно, доктор!
— Знаю. Сейчас укольчик сделаю, и все пройдет. Легче стало? Я же тебе говорил. А вот когда зашивать стану, потерпи.
Умел Рюмин и по-другому разговаривать:
— Ты о чем думал, когда в бой шел? Почему наелся до отвала? Прежде чем операцию делать, тебе надо два дня желудок промывать. Вон сколько дыр немец наделал! Из них же все лезет. Как мне стерильность обеспечить прикажешь? Не подумал! А не подумал, так не кряхти, и всем бойцам накажи, чтобы в бой с пустыми желудками ходили. Злее будете, и мне с вами легче управляться. Проведешь такие беседы?
— Неужели я еще воевать смогу? — с надеждой спрашивал раненый.
— А ты что, на тот свет засобирался? Для тебя там еще места не приготовлено. Тебе еще надо немцам отомстить. Отомстишь?
— Еще как! Лишь бы выздороветь.
Уныние и безнадежность на лице оперируемого сменялись улыбкой, глаза загорались — ему обещана жизнь, он поверил сердитому доктору, который и отругал за дело, и полезный совет дал.
* * *
Нашла свое место в отряде и врач по имени Берта. Вначале на нее поглядывали с жалостью: на фронте ли быть этой худенькой и пожилой женщине (в двадцать лет и тридцатилетние кажутся стариками). Намаемся с ней, думали, а врач рассказами о себе как бы крепила эту мысль:
— Я, конечно, для военной службы не гожусь, даже шинель под ремень заправлять никогда не научусь, но что делать, раз такая война случилась. Тут надо всем за руки браться, стенку, как говорят футболисты, ставить. Семьи у меня нет, и умереть мне не страшно. Что смерть? Особенно здесь. Мгновенье. Яркая вспышка в мозгу. Я леса больше всего боюсь, боюсь заблудиться в нем и в руки к немцам попасть, — говорила врач виновато. — Я все буду делать, все, за санитарку готова работать, но одну вы меня никуда не посылайте. Хорошо?