От этих мыслей не было избавления. Думала Люба о Саше и по пути в Новгород — послали ее в госпиталь за медикаментами, — вспоминала последнюю встречу с ним за несколько дней до наступления. Разговор вначале не клеился, оба чувствовали себя стесненно, пока Саша не спросил, почему место, где стоял санбат, называется Чайными водами? Она засмеялась — вода в ручье коричневая, вот девчонки так и прозвали.
И сразу все изменилось, разговор больше не пришлось подгонять. Вопрос — ответ, вопрос — ответ. Оказалось, что оба побывали на финской и на этой с первых дней. Столько оказалось общего, интересного для обоих, что не заметили, как дошли до Мшаги и перешли, на «ты».
Пошел снег, мохнатый и мокрый. Укрылись в домике. Пола в нем не было. Присели на оставшейся балке. Саша начал рассказывать о своем детстве, о том, как в голодном тридцать третьем году совсем мальчишкой ходил в Белоруссию с сумой на плече, размахался, задел ее. Чтобы не свалиться, Люба ухватилась за Сашу, и оба упали. Смешно до слез стало. Но больше всего, пожалуй, сблизило их стихотворение Симонова «Жди меня». Саша вдруг начал его, она подхватила. Закончив, почему-то долго молчали, и Саша сказал: «И ты меня жди, ладно?» — «А может, тебя и без меня ждут?» — неожиданно для себя спросила она и содрогнулась от сказанного и еще больше от того, что не хотела, чтобы его ждал кто-то. «Кроме родных, меня ждать некому», — твердо сказал Саша. И она поверила.
* * *
— Воробейка, — кивнул шофер на длинную, вытянутую вдоль дороги деревню с разбитыми и недавно сгоревшими домами.
За деревней простиралась обширная поляна, сплошь изрытая воронками. На обочине, упираясь носами в снег, стыли немецкие грузовые машины, танк и легковушка шоколадного цвета. Если верить тому солдату, то здесь и Саша?.. Нет, нет, не может этого быть, — закричало все в Любе.
Поляна начала сужаться, к дороге подступили кусты, потом снова стали отходить от нее и справа открылось немецкое кладбище с ровно поставленными березовыми крестами. Впереди замаячили маковки церквей Новгорода.
— Нам в Колмово надо. Знаешь дорогу? — спросила Люба шофера.
Он кивнул. Машину вел уверенно, а она потеряла всякую ориентировку, не могла отыскать хоть каких-то примет города, в котором прожила до войны пять лет, и шофер ничего не мог объяснить. Он знал, как проехать до госпиталя, но по каким улицам или пустырям проходила дорога, не имел понятия.
В Колмово тоже сплошные развалины, каким-то чудом уцелели лишь остатки березовой рощи и два этажа основного корпуса бывшей психиатрической больницы, в которой до войны работала Люба. Шофер повернул к ним.
Все, что нужно, Люба получила быстро и уже садилась в машину, как ее окликнула какая-то женщина в черном платке, черной же рваной фуфайке и больших подшитых серых валенках:
— Люба, ты ли это?
— Я. А как вы меня знаете? Женщина усмехнулась:
— Не признаешь? Я Ольга Кильк.
Перед глазами встала полная, пожилая санитарка, До войны ей было лет сорок, а женщине, которая стояла перед Любой, можно было дать все шестьдесят, если не больше.
— Да Кильк я. Кильк. Не сомневайся. Ольгу Васильевну Передольскую помнишь?
Еще бы не помнить. Ольга Васильевна без нее обедать никогда не ходила, а когда Люба пришла в больницу с повесткой, завела в свой кабинет и, благословляя, три раза перекрестила, к большому смущению Любы.
— Она жива?
— Не знаю. Эвакуировали ее, а я вот здесь осталась. При немцах жила.
— Больных успели вывезти?
— Где там? Немцы всех отравили. Сварили кашу, подсыпали в нее яда. Девятьсот, не помню уже с чем, человек.
— Не может быть! — ужаснулась Люба.
В психиатрической больные разные. И буйные, за которыми глаз да глаз нужен, и тихие, от них слова худого не услышишь. Почти все лежат долго, многие по нескольку раз. К ним привыкаешь, даже привязываешься, да и как без этого, если все они, и буйные, и тихие, словно дети малые, не отдают отчета в своей беспомощности. Состраданию к чужому горю, уважению к нему Люба научилась здесь, в Колмово, и не поверила сказанному:
— Быть такого не может!
Горькая усмешка снова скользнула по лицу женщины:
— А что нашим раненым они уколы смертельные делали, тоже не поверишь? Эх, Люба, Люба, ты в армии, и немцев не знаешь, а мы насмотрелись.