Сам Блок подтверждает, что не ради «земных благ» борется с большевистской волной интеллигенция… У нас нет сейфов, и не о новом Галифе[48] мы мечтаем. Мы боремся за народную душу, против течения идем. «А! В воротничках! Буржуи! Саботажники!» — и, повседневно распинаемые, мы приняли и ваш гвоздь, Александр Блок! Вы грозите, — если не уступите, будет еще хуже! Может быть, но этого мы уступить не можем, ибо надо через годины смуты пронести те источники, из которых пила и будет вновь пить, возжаждав, Россия.
Вы правы, когда говорите, что ужасны те, что ныне отрекаются от России. Разлюбить страдающую мать нельзя, ибо «любовь все покрывает». Правы и когда верите, что Россия будет вопреки всему жить, что она не может умереть. Мы все помним прекрасные строки к России, написанные Вами давно, задолго до революции:
Не пропадет, не сгинет Россия, хотя отдала свою разбойную красу ныне «Чародею» — не Стеньке Разину, не Бронштейну даже, а деловитому Германцу. Опомнится она, опомнитесь и вы, Блок, и мне горько и страшно за вас. Вы увидите: не «одной слезой река шумней» — кровью русской, не «одной заботой боле» — рабами германцев будем, — вы увидите обманутую Россию и далеко не поэтическую, скорее, коммивояжерскую улыбку Чародея. Вы скажете себе — в судный час, когда Россию тащили с песнями на казнь — и я! и я! — тащил, и я кричал тем, что хотели удержать, боролись, молили, плакали:
— А вы не с нами? Враги народа!
С тяжкой ношей
Третьего дня, ночью, возвращаясь домой, шел я по Никитскому бульвару. Пусто, тихо, какой-то встречный, завидя меня, недоверчиво оглянулся, перешел на другую сторону и еще глубже погрузил лицо свое в поднятый воротник. Качаясь по холмам и оврагам московской мостовой, извозчик подгонял клячу:
— Ну ты!.. сссвобода… живее!
Сзади услышал я скрип шагов, оглянулся: по середине улицы, как каждую ночь, перебирались с вокзала на вокзал навьюченные всяким добром солдаты:
— Товарищ, что, на Рязанский пройдем здесь?
Один из них, бородатый, уже с проседью, мужик степенный зашагал рядом со мной. Счел нужным пояснить:
— Домой едем… потому замирение… кончили воевать… все мы на Рязанский… подобрались… а то одному нехорошо, жутко-то в Москве…
Как чудно было бы еще так недавно услышать от человека, просидевшего три года в окопах, что ему жутко ночью пройти по улицам столицы. А теперь… И, точно в ответ его словам, со стороны Арбата раздалось несколько выстрелов. Солдат прислушался и как-то неопределенно высказался:
— Стреляют… ишь!..
Показались, особенно страшные в ночи, развалины Никитских ворот. Спутник мой спросил:
— Что, подожгли или так выгорел, что ли?..
И, услышав ответ, опять ограничился своим «ишь!». Нельзя было понять, возмущается он, или одобряет, или просто-напросто дивится московским достопримечательностям. Долго шли мы молча. А потом… Как-то сразу, неожиданно вышло это, начал солдат рассказывать, сбивчиво, спеша, точно страшась, что не успеет сказать самого важного, что сверну я в какую-нибудь улицу, а где и кому еще скажешь?..
— Вот, и у нас спервоначалу по-хорошему пошло… То есть как началось, мы ничего не понимали: известное дело — темнота. Вот меня возьмите — ну еще на бумаге где нужно подписаться могу, а если письмо домой — иди, кланяйся. Так, и приезжал к нам один из 176-го, недалеко стояли, кричит:
— Дурачье!.. Всюду уже комитеты повыбрали, а вы чего?..
48
Г.Галифе (1839–1909) — генерал, под руководством которого была жестоко подавлена Парижская Коммуна.