— Корошо.
Все рассмеялись, и он смеялся вместе с ними и радовался, когда они протянули к нему кто табак, кто махорку, кто папиросы… Потом он много раз вспоминал об этом: он как бы увидел себя со стороны, сидящим у потухающего костра на лесной поляне в кругу молодых людей, веселых и приветливых, и мгновенно представил свою комнату в сером кубообразном здании, вой ветра за стеклами. Эти два видения как бы наслоились одно на другое, но не совместились, они существовали в одной плоскости, но отъединенные друг от друга, и тогда Штольц отчетливо понял, что существует в новом для него мире, а прошлая его жизнь осталась за неодолимым рубежом, к ней возврата быть не может. Она отошла навсегда, перестав быть реальностью, а реален только этот мир, который ныне медленно и верно вбирает его в себя, и ему остается приложить усилия, чтобы начать всерьез познавать его. Может быть, это началось с ним раньше, но понял он суть происходящего именно в это мгновение, у костра, и ощутил радость открытия, потому что к нему вместо иллюзорной надежды пришла уверенность — все самое доброе у него впереди.
Штольц отыскал глазами командира — тот стоял возле своей лошади и курил. Штольц подошел к нему, спросил:
— Нам еще долго?
— Часа через два будем на месте, — ответил командир. — Самолет должен прилететь к вечеру.
— Я хотел бы вас поблагодарить, — сказал Штольц, — за прием… и все остальное. Поверьте, это не просто акт вежливости.
Командир помолчал и ответил:
— Верю, — и неожиданно улыбнулся. — Хотел бы я, Штольц, с вами поболтать после войны.
— Может быть, нам еще это удастся, герр командир, — ответил Штольц.
Я нажал кнопку звонка. По ту сторону двери прохрипело, потом звякнуло, послышались быстрые шаги, и в растворенную дверь высунулась по пояс девушка в безрукавке-тельняшке, уставилась на меня злыми коричневыми глазами.
— Ну что?
— А ничего, — усмехнулся я.
Она оглядела меня, взгляд немного смягчился, и она тоже усмехнулась.
— Попали не в ту дверь. Ага?
— Еще не знаю. Мне нужна Валерия Семеновна.
— А-а, так это вы звонили по телефону? А я думала — старикан… Ну что ж, проходите. Только мама не очень здорова.
Она пропустила меня в тесную прихожую, где стояла вешалка, перегруженная одеждой, какие-то коробки, висела на стене раскладушка. И крикнула:
— Ма! К тебе!
— Одну минуту, — отозвались из-за двери.
Девушка продолжала меня разглядывать, а я ее; она была курноса, с веснушчатым лицом, на котором выделялись маленькие сочные губы; она не стеснялась своей неприбранности и не поправила взлохмаченные волосы.
— Я помешал? — спросил я.
Но она не ответила, а спросила:
— Из Москвы?
— Ага.
— Ну, и как там погодка?
В это время из-за дверей хрипловатый голос позвал:
— Пусть зайдет.
Я переступил порог небольшой комнаты и сразу уловил запах лекарств, — я не разбираюсь в них, и мне кажется, что все лекарства пахнут одинаково. Возле стола стояла худенькая женщина в черном, простого трикотажа свитерке, воротник туго обтягивал ее высокую шею, лицо запавшее, с большими голубыми тенями под глазами, открытый большой лоб и над ним, устремленные ввысь, седые волосы, уложенные в строгую прическу. Женщина рассматривала меня коричневыми, как у дочери, глазами, только несколько поблекшими, долго и молча. Потом сказала:
— Волосы такие же медные. Это я помню. А больше ничего… Ты сказал — тебя зовут Эрнст?
— Да.
— Садись, — указала она на стул.
В тесной комнате чувствовались следы поспешной уборки: тахта, на которую накинут клетчатый плед, посуда, кое-как поставленная на сервант, плохо прикрытая дверца шкафа.
— Можешь курить, если куришь, — сказала она и пододвинула мне пачку сигарет.
Я чувствовал себя неловко под ее изучающим взглядом.
Прежде чем прийти сюда, в эту квартиру, я уже много слышал о Валерии Семеновне. Это была та самая Лера, которую пригрели Эльза и Лиза, та самая, кому довелось увидеть своими глазами казнь тысяч людей в Тростенце, когда танки приминали во рву еще живых людей, чтобы на их место шли под расстрел другие. Жизнь Леры в партизанском отряде была полна таких невероятных событий, что порой поверить в их реальность невозможно, но те, кто рассказывал мне о них, не только не склонны преувеличивать, скорее они пытались многое смягчить. Лера ходила с подрывниками, нападала на карателей и полицаев, ее боялись и называли меж собой «дикой кошкой». У нее совсем не было страха, может быть, это естественное человеческое чувство погибло в ней после того дня в Тростенце, и, решив, что однажды смерть обошла ее среди тысяч обреченных, она перестала воспринимать ее даже как угрозу; она выходила под пули, и те, кто видел это, не сомневались в неминуемой гибели Леры, но пули ее не трогали. Нет, она не искала смерти. Чувство, сжигающее ее всю, без остатка, было иным — это чувство мести, оно разрослось в ее худеньком теле до такого объема, что вся она как бы состояла только из него и только оно двигало и руководило ее поступками. Месть, месть и месть, дошедшая до полного отречения, до высшей точки фанатизма. Я бы мог привести много рассказов о Лере, но упомяну лишь об одном, особенно меня потрясшем.