Осип долго сидел на кухне хмурый, молчал. Но когда открылась дверь Эльзиной комнаты и вышел Штольц, Осип повернулся к нему и неожиданно сказал:
— Эй, фриц, ну-ка, иди сюда.
Штольц безбоязненно шагнул в кухню, остановился у стола, словно спрашивая: «Чем могу служить?»
— Ты сядь, — сказал Осип, — давай с тобой выпьем.
Он поднялся, достал из кухонного шкафчика поллитровку, граненые стаканы, миску с квашеной капустой. Ефрем бдительно наблюдал за ним. Осип твердой рукой разлил по стаканам водку, потом приподнял свой и, прищурясь на Штольца, сказал зло:
— Давай за то, чтобы немцам твоим капут.
— Нацистам, — спокойно поправил Штольц и выпил.
Осип усмехнулся, кивнул Ефрему, — вот, мол, видел, — и тоже выпил. Некоторое время он изучающе смотрел на Штольца, впервые во взгляде его появилось любопытство.
— Значит, так, — сказал Осип, — выходит, ты хороший, а все остальные твои — сволота? Так?
— Нет.
— Что «нет»? Или ты не немец?
— Я немец.
— Ну, ясно, — усмехнулся Осип. — Сейчас будешь трепаться: есть фашисты, а есть немцы, народ. Этого я от вашего брата во как наслушался. Каждый из вас как в плен попал, так добренький и норовит вину от себя подальше отпихнуть. Я, мол, чистый, и виноваты те, кто в Германии кашу заварили. У-у, безвинные души! А сами людей живьем жгли.
— Я сказал: я — немец, значит, я виноват, — ответил Штольц. Он с трудом подбирал слова, часто произносил их искаженно, но я не буду передавать здесь его акцента, а только попытаюсь изложить смысл его ответов так, как впоследствии передал мне этот разговор Ефрем.
— Ага! — обрадовался Осип. — Значит, признаешь, что виноват?
— Да, — кивнул Штольц. — Есть всеобщая немецкая вина. Я это понял… недавно. Но я не могу ее судить.
— А кто может?
— Ты, — ответил Штольц и кивнул на Ефрема. — Он. И еще весь мир.
— Вот это да! — ахнул Осип, но тут же приободрился, налег широкой грудью на стол. — Ну, мы-то судим. Мы еще так вас рассудим — будь здоров! Ну, а если ты судить не можешь, то какого черта ты здесь, а не там, со своими? Или испугался, что и тебя судить начнут, решил драпануть, отсидеться и, мол, обезвинен буду?
— И меня будут, — сказал Штольц, — То, что я здесь, — это не исключается. Я сказал: немецкая вина всеобща.
— Это как же понять?
— Так понять: каждый из нас тоже народ. Если ты говоришь: «Я хороший, а все остальные зло», это и есть измена.
— Ну, ты от своих бежал, значит, выходит, изменил?
— Нет. Отойти и оглядеться, чтобы все понять, — это еще не измена. Измена — когда себя противопоставляют народу.
— Интересный ты немец, — неожиданно улыбнулся Осип. — Давай-ка с тобой допьем, глядишь, и раскумекаем кое-что. Ты коммунист?
— Нет.
— Ну, там социалист или еще кто?
— Я не был ни в какой партии.
— Беспартийный, значит? Бывает. Ну, а скажи мне такую штуку, фриц…
— Меня зовут Отто.
— Ладно, Отто. Так скажи мне такую штуку: а если бы не Эльза, не встреть ты ее, не полюби, ты бы так и остался там, у своих? Так бы и делал свое дело, как все? А?
— В фактах не бывает «если», — ответил Штольц. — Они только факты, такие, как есть.
— Да-а, занятный ты мужик, — протянул Осип, — С тобой потолковать, оказывается, можно.
Так у них и началось. После этого вечера они множество раз встречались за кухонным столом; Осип обучил Штольца игре в домино, и в минуты отдыха четверо садились за стол и яростно стучали костяшками.
Я помню поселок, я прожил в нем до одиннадцати лет, помню нашу комнату в стандартном доме, где пахло по утрам свежевымытыми полами, летом в открытые окна доносило запах сосновой хвои, смешанной с горечью заводских дымов, зимой струилось тепло от печи, натопленной дровами, и я любил сидеть возле открытой чугунной дверцы, смотреть на тлеющие угли. Помню завод, он хорошо был виден от нашего дома — огромные закопченные цехи, окутанные дымами, желтыми, серыми, белыми, а местами и густо-черными, старинную домну возле плотины, похожую на средневековую башню, она давным-давно бездействовала и мы, мальчишки, забирались в нее по заросшей дороге от рудного двора, по которой в демидовские времена на лошадях загружали в домну руду. Башня — так называли мы ее — была местом наших сборищ, мы кидали в ее утробу слова, и они отдавались там многоголосым эхом. А за плотиной начинался большой пруд, зимой над ним даже в самые лютые морозы клубился пар от сброса горячих вод, возле плотины пруд никогда не замерзал, хотя дальше от берега лед был такой, что рыбаки с трудом пробивали его; летом в пруду отражались сосны, стоящие на правом берегу, там же был узкий песчаный пляж. И поселок наш я хорошо помню: улицы двухэтажных деревянных домов и только одно каменное здание — больница, а за ней сразу же начинался лес. Сейчас того поселка уже нет, а есть город Северск.